Мать её была такая же рыже-рябая и такая же непутёвая, хотя и несколько поделовее и поумнее Катьки. Но, всё-таки, трудно было сказать, мать ли её не ушла от Катьки особо далеко или же, как говорили в деревне, Катька была вся в неё, только пошла она по непутёвости ещё дальше. Каким был её отец неизвестно, мы его не застали, к тому времени он давно умер.
Муж Катьки, Степан, или как мы его звали из уважения, дядя Степан, хоть и был он совсем ещё молодой, являл собой полную Катькину противоположность. Казалось, он никогда и не спит, и не отдыхает, так много и безостановочно он работал. Причём делал всё основательно, старательно, аккуратно, с какой-то внутренней любовью и стремлением жить для других. Сам Степан был не местным, и занесло его в деревню в трудные и голодные послевоенные годы. Откуда он был родом, были ли у него раньше семья и дом, я не знаю. Сам Степан об этом никогда не рассказывал, видно было это для него больно. Знаю только, что ходил он бездомным из деревни в деревню и промышлял тем, что катал валенки. Наберёт в какой-нибудь деревне заказов, живёт, пока их делает у кого-нито, а работа кончится - идёт дальше. Так вот и попал он в Надеждино, да как-то и остался насовсем жить у Катьки, у которой к тому времени уже был ребёнок, от солдатика, из части, стоявшей в тех краях, недалеко от деревни, в летних лагерях. Потом у них родилось ещё двое своих детей - мальчик и девочка, в которых Степан буквально души не чаял, не то, что Катька (не в обиду будь ей сказано), которая всегда ко всему, кроме пряников, относилась довольно равнодушно. Он вообще любил детей, и уж, во всяком случае, никогда не отделял Катькиного ребёнка, девочку, от своих родных, а, пожалуй, относился к ней ещё даже и лучше - может ещё по привычке, оставшейся от тех времён, когда он осел в этой деревне, приобрёл какую никакую семью и дом, пригретый Катькой после прежней своей бесприютности. Поэтому же самому, видно, любил он и Катьку, был к ней по-своему очень привязан, и старался сделать для неё, детей и дома всё, что только мог. Ну а Катька воспринимала это как должное, как она вообще всё воспринимала в жизни: есть - хорошо, а нет - нечего об это и думать. Тёща, напротив, ценила Степана чрезвычайно, понимая, что таких золотых мужиков, как он, один на всю деревню, а дальше она нигде не бывала. Она пробовала время от времени внушить это дочери, но только увеличивала этим количество сгрызенных Катькой семечек. Впрочем, Степану это было и не нужно, он и так продолжал пахать за четверых, был в доме настоящим хозяином и опорой, на которой держалось всё... Вы можете представить его себе эдаким кулаком, крепким мужиком-скопидомом, по тем или иным причинам, вгрызавшимся в хозяйство до упаду. Нет, это неверно, значит, я не так описал его. В колхозе Степан работал ещё больше, чем в своём подворье, никогда не отказывался, если его просили, помочь любому в деревне, причём вся деревня знала, какой честностью, граничащей с простотой, он отличался. И какой простотой, граничащей с полной безответностью и покорностью перед злом, за которую он потом и пострадал. Отличался Степан также широкой душой истинно русской натуры, с её добротой и щедрым хлебосольством. Неудивительно, что мы с ним крепко подружились и по прошествии двух-трёх лет стали как родные. Когда мы весной или в начале лета приезжали в деревню, Степан расплывался в широкой улыбке, обнимал нас и говорил: "Ох, радость-то какая, ну, я сейчас пойду живо зарежу баранчика". Мы, конечно, понимали, что такое, тем более не вовремя, резать скотину в небогатом крестьянском хозяйстве и дружно отговаривали его от такой затеи, что нам, вроде бы, и удавалось. Мы успокоенные шли на речку, прогуляться и искупаться, а когда возвращались, Степан уже успевал зарезать к нашему приходу какую-нибудь животину - и вскоре на столе уже стоял праздничный ужин. (Мы, конечно, тоже старались привезти из Москвы, что могли для такого случая, пряники в первую очередь). Маленький обман этот удавался ему каждый год, и мы поняли, в конце концов, что спорить с ним бесполезно, да и не нужно, что не может он поступать по-другому, что не может не выплеснуть наружу для любимых людей всю свою доброту и гостеприимство, идущие от самой души, что отказываться от этого - значит просто обидеть его.
Точно такой же "ритуал" повторялся и каждую зиму. Каждую зиму, непременно, Степан приезжал к нам, в Москву, в гости. Следовала такая же радостная встреча, как и летом, а потом Степан развязывал громадный мешок, который он неизменно привозил с собой, доставал нехитрые деревенские разносолы и огромный пласт домашнего отборного сала. И валенки. Три пары скатанных своими руками отменных валенок, сделанных точно по нашим меркам. Это тоже стало как бы традицией, против которой мы давно не возражали да и носили эти валенки тогда действительно с удовольствием - времена "моды" и австрийских сапожек были ещё далеко впереди. Потом начиналось долгое и весёлое застолье. И вот тут скажу ещё об одной особенности Степана. Он, такой здоровый мужик, живущий в далеко не безгрешной деревенской среде, наконец, даже в противоположность своей жене Катьке -- был совершенно непьющим. В селе над ним подсмеивались по этому поводу. Было ли это связано с чем-то в его горемычном прошлом или же это было какое-то внутреннее убеждение - неизвестно. Чисто символически, чтобы не обидеть, он выпивал одну рюмку за наше здоровье - и это было всё. Мы это тоже знали и старались его не неволить, хотя от избытка чувств и пытались иногда, вместе с Катькой, убедить его пропустить и по второй, и по третьей. Не пил он, может, ещё из-за детей. Видя, что толку по части воспитания и поднятия детей от Катьки мало, Степан, при всей своей вечной занятости, пытался, как мог, "наставлять" их сам. То есть, от случая к случаю, между делом, разговаривать с ними и учить их уму-разуму и вообще хорошему. Случалось это, понятно, не так часто, и в остальное время все трое были предоставлены самим себе, или нашему попечению. И поскольку Степан не имел времени взяться за детей как следует, жила у него в душе мечта сделать для них что-то в материальном плане, сделать как можно больше. Работал он, как я уже сказал, зверски и всё копил помаленечку деньги. Не для себя, не для Катьки даже - для детей. Скотину ли продаст, валенки ли зимой накатает, ещё ли откуда набежит - всё сам старался сберечь для них. И набралась, наконец, у них с Катькой как-то порядочная сумма. Не скажу, наверное, сколько, но что-то довольно много, тысячи полторы, кажется, новыми деньгами. По тем временам, да ещё в деревне, деньги огромные.
И вот однажды в воскресенье, когда выдался относительно свободный день (летом в то время работали почти без выходных), Степан попросил в колхозе лошадь, и они с Катькой поехали в райцентр за вещами и подарками для детей. Магазины в то время работали и по воскресеньям.
Поездка в райцентр, хоть и был он всего верстах в десяти-пятнадцати от Надеждино, была для местных жителей, как для нас с вами в другой город, в Сочи, например, а уж в Москву почти как в Париж, не меньше. Частично это объяснялось плохими дорогами, а больше занятостью хозяйством и вообще инертностью, тяжестью на подъём. И то, что дядя Степан всё же приезжал к нам в гости в Москву, говорило о многом.
Одним словом, собрались они и поехали. Ну, доехали до райцентра, Степан привязал лошадь на площади у магазина, и Катька сразу пошла в продовольственный магазин (он был пристроен к промтоварному) за пряниками. Все деньги были у Катьки, завёрнуты в один узелок, в платочке. Она развязала платок и стала платить за пряники. Недалеко от неё стоял парень и покупал водку. Он, конечно, заметил весь этот довольно основательный свёрток денег, и глаза у него загорелись. Катька разевала рот в буквальном, а не только в переносном смысле. И когда она положила узелок с деньгами в карман своего мужского пиджака, а парень, покупавший водку, вдруг выхватил узелок у неё из кармана и побежал, она так и осталась стоять с открытым ртом.