Нельзя было не залюбоваться Моисси. Лицо, обнаженные руки и плечи покрыты золотым загаром, свободно падают вьющиеся легкие каштановые волосы, сияет молодая улыбка. Он открывает всю правду о себе своей «жертве»: он — военный летчик, герой, удостоенный множества наград. Но послевоенная Англия сурово встретила его, и он не нашел своего места в мирной жизни мачехи-родины. Ему осталось только сделаться хищником, отщепенцем, человеком вне закона.
Весь свой монолог Моисси произносит легко и свободно, в самых невероятных положениях: то раскачиваясь на трапеции, то вертясь на турнике, иногда вися вниз головой. Время от времени он перебрасывается с девушкой большим полосатым мячом. Монолог длинный и сложный, но Моисси произносит его без малейшего напряжения, проделывая труднейшие акробатические номера, — пятидесятилетний человек, которому можно дать по виду двадцать семь — двадцать восемь. Само по себе это чудо!
Монолог этот значителен, современен, полон сарказма… Когда девушка упрекает бывшего летчика в безнравственности, он отвечает, что свои боевые награды он получил за бомбежку мирных городов, когда его смертоносные снаряды убивали женщин, стариков, детей. И все считали это массовое убийство беззащитных людей подвигом! По сравнению с этим его нынешняя профессия гангстера — сплошная добродетель!
Монолог этот много раз прерывался аплодисментами. Германия уже в первую мировую войну познала ужас воздушных налетов и сама посылала свои «цеппелины» бомбить Лондон и Париж. Аплодировали горячо и дружно, желая подчеркнуть свое отношение не только к исполнителю, но и к идее английского драматурга.
В роли летчика-бандита Моисси гневно и страстно разоблачает лицемерие и жестокость современного капиталистического общества. И вместе с девушкой, которая влюбляется в него, и мы, зрители, начинаем верить, что этот гангстер — не худший, а, может быть, наиболее честный и порядочный в волчьей стае узаконенного бандитизма — среди банкиров, биржевиков, владельцев военных заводов.
Действия, в обычном театральном смысле этого слова, в пьесе немного, но все же она действенна и волнует своей острой проблематикой. Моисси доносил до зрителя любой поворот мысли, любой парадокс Бернарда Шоу.
Конечно, на восемьдесят процентов своим успехом спектакль был обязан Моисси, сумевшему подчеркнуть самую суть замысла автора и придавшему такую человечность своему герою. Столько правды, простоты, искренности в этом «бандите поневоле», так горестно, несмотря на напускной цинизм, звучат его признания. Перестаешь удивляться соседству этого образа с прежними героями Моисси.
Год спустя в Москве в «Аквариуме» мне пришлось увидеть «Слишком правда, чтобы было хорошо» в одном из небольших московских театров. Перевел и «обработал» пьесу М. Левидов, знаток и поклонник Шоу. Не знаю, быть может, театр не нашел ключа к этой пьесе, но я попросту не узнавала ее: было томительно скучно во время длинных монологов и неоправданных гротесковых трюков.
Допускаю, что пьеса эта действительно несценична, и только обаяние, мастерство и увлеченность Моисси придали спектаклю такую острую современность и доходчивость.
По установившейся традиции мы навестили Моисси за кулисами и условились встретиться на следующий вечер, после спектакля.
— Я заеду за вами… Спектакль кончается рано; сегодня он несколько затянулся из-за технических неполадок, обычных на премьере. А завтра в половине одиннадцатого я у вас.
В назначенное время в нашем номере гостиницы раздался звонок, сам управляющий отелем сообщил, что нас спрашивает der eminente Künstler Alexander Moissi… Der grobe Schauspieler[8], — прибавил он взволнованно. «Знаменитый артист» прохаживался по холлу в спортивном костюме светло-табачного цвета, держа в руках широкополую шляпу, скромный, как будто незаметный, но на него глазели проходившие в дансинг дамы в парчовых и меховых манто и их спутники в смокингах с моноклями à la Чемберлен и со шрамами — «шмиссами» на щеках и подбородках. Увидя такие шрамы, кельнеры, шоферы, носильщики сразу понимали, что перед ними не кто-нибудь, а Herr Doktor.
Мы спускались по широкой покатой лестнице, и Моисси не сразу увидел нас, а мы имели возможность несколько минут, незамеченные, наблюдать за ним. Анатолий Васильевич сказал мне:
— Смотри, вот князь Лев Николаевич Мышкин.
Действительно, в этот момент, среди разодетой, «шикарной» публики Моисси будто перевоплотился в своего героя.
Мы сердечно поздоровались, и Моисси сказал, глядя на меня несколько виновато:
— Может быть, вы предпочитаете остаться здесь, в «Адлоне»? Правда, я не одет… боюсь, что здесь я до смерти шокирую публику вот этим мягким воротничком… ведь здесь все накрахмалено — манишки и люди.
— Нет, нет, мне ничуть не улыбается провести здесь вечер. Мне надоел «Адлон».
Моисси просиял:
— В таком случае, у меня есть план. Ведь Анатоль Васильович долго жил в Италии, значит, влюблен во все итальянское, а это остается навсегда. Я вам покажу один итальянский ресторан, вернее, trattoria…
— Знаем, знаем… мы там были недавно с Бертольтом Брехтом. Там способный пианист Юлиус Фусс.
Моисси мимикой и жестами, чисто по-итальянски, выразил свое абсолютное неодобрение Юлиусу Фуссу и его ресторану.
— Что вы говорите? Ведь это типичный берлинский эрзац, вроде Haus Vaterland. Какая же это trattoria? Нет, я вас приглашаю не в модное место для немецких туристов, побывавших в Италии и вздыхающих: «Kennst du das Land, wo die Zitronen blühen?»[9].
Через десять минут мы были на одной из темноватых, безлюдных в этот час улиц, близ Александерплатц. На самой площади у пивных и баров толпились мужчины, чаще всего в кепках и беретах, в подворотнях и подъездах жались какие-то жалкие женские фигуры. Берлин ни в чем не хотел отставать от Парижа: это была его rue de Lappe[10]. «У нас на Александерплац имеются свои апаши», — говорили берлинцы не без гордости. Появились даже писатели, специализировавшиеся на нравах Александерплац, à la Франсис Карко.
Мы пересекли площадь и вскоре оказались перед входом в маленький магазинчик в доме скучного казарменного вида. Под помещение траттории была, очевидно, приспособлена какая-то бакалейная лавчонка.
Из-за стойки вышел толстый человек с сизым плохо выбритым лицом, в цветной рубахе без галстука — хозяин траттории, он долго тряс руку Моисси. По-видимому, Моисси здесь бывал довольно часто. Ресторатор торжественно приветствовал Анатолия Васильевича и, хотя понятия не имел, кого привез к нему Моисси, профессиональным чутьем угадал знатного гостя и сразу, обращаясь к нему, величал его «экчеленца». По-немецки он говорил с трудом. Когда Анатолий Васильевич заговорил с ним по-итальянски, он рассыпался в любезностях.
Рядом несколько черноглазых, небрежно одетых молодых людей с завидным аппетитом поглощали огромные миски дымящихся спагетти, удивительно ловко наворачивая их на вилки. Один из них подошел к Моисси, обняв его за плечи, что-то быстро зашептал ему на ухо. Сандро, улыбаясь, отвечал ему, и тот вернулся к своим товарищам, повторяя «grazie, molte grazie»[11].
— Это мой знакомый каменщик из Триеста, — объяснил нам Моисси. — Правительство Муссолини не может обеспечить его работой, приходится уезжать за границу. Но кризис уже простер свою страшную лапу над Германией, и в первую очередь станут увольнять иностранцев. А он перевез сюда семью! Зовет меня к себе по случаю рождения пятого ребенка.
— Пятого? — удивилась я. — Он кажется совсем молодым.
Моисси засмеялся. — Лет двадцать шесть — двадцать семь… Итальянцы еще не додумались до «Zweikindersystem»[12], у них — большие семьи. А у моих родичей-албанцев — еще большие.
Луначарский и Моисси оказались оба знатоками итальянской кухни, и при заказе я только и слышала «ньокки», «равиоли», «паста», «Асти Спумантэ», «Лакрима Кристи» и т. д. Хозяин подсел к нам, и разговор шел на итальянском языке. В траттории было грязновато и темновато, но, очевидно, и это требовалось для полноты иллюзии.