С тех пор прошло три месяца и шесть дней. Сегодня в первый раз им овладел страх. Он знал, конечно, что сегодня воскресенье. По воскресеньям на дворе тихо, а в подвале — словно в могиле. Никто не закричит, не засмеется. Окошечко высоко, заложено саженными поленьями, но Гекш может, если ему вздумается, приоткрыть его шестом, может проветрить помещение. Окно шесть дней в неделю соединяет его с людьми. Люди наверху кричат, смеются. Слов он почти не улавливает, но эти звуки так же необходимы ему, как телу — пища и вода. На дворе гремят колеса, стучат копытами лошади — это ему и необходимо. Вот и все его развлечения. Позавчера за поленьями, должно быть, совсем близко, плакала какая-то женщина. Она плакала, а он улыбался, ему было хорошо. Всякий, у кого горе, должен выплакаться у этой поленницы. И тогда он, Гекш, не будет так одинок. Он будет знать, что и наверху есть несчастные. А то он уже стал забывать об этом. Но они есть. Позавчера под окном плакала какая-то женщина. Это было в пятницу. В воскресенье никто не заплачет, не закричит, не засмеется. Телеги не громыхают, копыта не стучат, и потому в воскресенье Гекшу грустно и тяжело.
Он положил гребень в коробочку и взял ножницы, другой рукой ухватил бороду, вытянул ее как следует, потом прижал к груди. Борода была длинная, до нижней пуговицы. Он зажал бороду между пальцами и подстриг снизу. Состриженные волосы положил в коробочку, ножницы — на стол, потом взял гребень и стал расчесывать бороду. После этого вычистил гребень, волосы упали в коробку. Положив гребень на стол, рядом с ножницами, он съежился на стуле.
Все это он должен был проделать сегодня еще после завтрака, но пани Махонева не пришла. Он ждал ее, сидя на постели. Иногда он ложился, хотя ему не так уж и хотелось лежать. Он просто решил дождаться пани Махоневой на постели. Не хотелось выползать на холод. И вдруг погреб наполнился звуками. Среди них некоторые походили на шаги. Он приподнялся, прислушался, но когда сел, звуки смолкли, наступила могильная тишина. В воскресный день окошечко было немо. Уже наверняка за полдень, и Гекш не мог дольше выдержать. Он надел свитер, пиджак, суконные домашние туфли и присел у дверей, приложив ухо к холодному шершавому железу. Его охватил холод, от холодной земли зябла спина. Тут, у железной двери, его начала преследовать одна мысль. Ведь эти железные двери открываются только снаружи, с лестницы, а окно заложено двумя возами саженных поленьев. Стены погреба из камня, камень склизкий. Чем не могила? И тишина здесь могильная. Могила — это яма в земле. Но не всякая яма в земле — могила. В ней должен быть человек, именно так, как здесь. Он сознавал это. Мысль об этом пронизывала все его тело и бешено гнала кровь по жилам. Поэтому он мог прижать ухо к ржавому железу еще сильней и ничего не почувствовать. Мог сидеть на голой земле, не замечая ее холода. Даже на миг не смел он отнять ухо от железа, мог только неслышно дышать, он весь превратился в слух. Он не смел отойти за шубой — могло случиться что-нибудь страшное. Нет, нет, он все выдержит, и бог без имени это увидит. Но как он это увидит? Ягве шепнет ему об этом. Кто же еще может шепнуть? И тот бог без имени шепнет дальше, передаст пани Махоневой, пану Махоню, они откажутся от дурных умыслов и придут. Они не допустят, чтобы эта яма стала могилой, если в ней даже и есть человек. Было изнурительно сидеть на голой земле у двери и прислушиваться. Но он вынужден был сидеть и слушать, полный решимости, даже умереть на месте, он не имел права отойти ни на шаг, ибо Ягве разгневается — что ему стоит! И ничего не шепнет богу без имени, и те люди, которым он верил, осуществят свой умысел и превратят эту яму в могилу.
Шаги!
Ягве справедлив. Ягве добр и всемогущ, а также капризен, злобен и непостижим, но он всемогущ, так всемогущ, что и бог без имени вынужден слушаться его. Он, Аладар Гекш, был бесконечно терпелив, он все выдержал, не поддался человеческим слабостям, которые его одолевали, и это больше всего понравилось Ягве.
Пришел пан Махонь. Он сказал, что у него были гости, что жена уехала к родственникам. Да, да, у деток всех богов есть родственники, но дети бога без имени обманывают и смешно оправдываются.
Гекш улыбается, берет коробочку, относит ее в угол и ссыпает в ведро отрезанные и выпавшие волосы. От ведра воняет, но Гекш улыбается. Коробочку он ставит на место, кладет в нее гребень и ножницы. И идет к постели. Он снимает суконные туфли, пиджак и свитер и свертывается в комочек под шерстяными одеялами и шубой.
«Ягве всемогущ. Придет час, и я восстану из мертвых», — думает Гекш с улыбкой на губах.
АТАКУЕТ ШТРАФНАЯ РОТА
— Доброе утро, пан поручик.
На НП начинался день.
Кляко в зеленом свитере сидел на нарах и яростно чесал живот.
— Сколько вшей развелось за ночь!
Он закашлялся и быстро надел сапоги. Выйдя из блиндажа, он продолжал надсадно, до слез, кашлять. Отхожее место было устроено метрах в тридцати. Кляко согнулся и побежал. На этом участке смерть летала на высоте около полутора метров. Вообще-то для каждого местечка, для каждого квадратного метра была своя высота: от полуметра до трех! Там ползи на животе, а здесь ходи во весь рост и слушай на здоровье свист и визг пуль, приговаривая: «Плевал я на вас!» Снайпер укладывал каждого, кто не был знаком с местностью. Убитого отталкивали в яму, где он дожидался немецкой повозки с продовольствием, а потом: «Н-но, пошел!» — «Прощайте, меня везут к Хальшке, тому самому, который родился в один год с Кляко».
А для мин преград не существовало. Они падали всюду, взрывали землю, дробили молодые буки, убивали людей. Прилетали они неожиданно, густым роем, после часового или пятиминутного перерыва, начинали сыпаться снова. Мины не подчинялись никакому расписанию и держали ошеломленного новичка в непрерывном выматывающем страхе. Держали они в страхе и Кляко, даже в отхожем месте. Он курил и искоса поглядывал на деревья.
Был май. За прошедшие три недели солнце растопило снег, высушило лужи, дно и стенки окопов. Розовые штабели тел на открытой поляне уже давно были убраны. И никто не мог сказать, немцы это или русские. А те девятеро еще лежали на черной пашне и не смердели. Они как бы впитывались в землю. Молодые дубки и весь лес в этом году покрылись редкой листвой — стволы стояли искалеченные, без веток. Зазеленели обрубки, но лес просвечивал, словно зимой, не давая тени, не защищая от снайперов.
Жизнь брала свое. Трава лезла из-под тонкого покрова полусгнивших прошлогодних листьев. Кто-то из солдат сказал Кляко, что в ложбине между фронтами распустился какой-то желтый цветок. «Должно быть, калужница!» — подумал поручик. Кляко поражался всему этому, а больше всего тому, что никто и ничто не может остановить жизнь.
Теперь бегом в блиндаж. Если в лесу послышится грохот — значит, Кляко уже опоздал. Ему остается только лечь, ждать и надеяться, что и на этот раз все обойдется.
— Ну, я сыт по горло, черт побери! — обрадованно сказал Кляко Лукану, своему ординарцу и телефонисту. Лукан сидел на нарах, уписывая с хлебом густую гороховую кашу.
— Умоемся, что ли? — С тех пор как они поговорили о сестре, Кляко не мог приказывать Лукану. Пришлось отдавать распоряжения по-новому: «Ты бы позвонил на позицию» — или: «Было бы недурно сбегать на НП».
— Давайте.
Лукан налил в котелок немного воды. Перед блиндажом Кляко снял с себя свитер и рубашку, бросил их на солнышко и, голый по пояс, расставил ноги. Лукан лил воду ему в ладони, а Кляко мыл лицо, шею и грудь.
— Опять теплая! Ну и подлецы! Напомни мне вечером, я их погоняю. — Он вытерся. Когда он прижал полотенце к лицу, послышалось:
— Моргн![49]
— Моргн! Как поживаешь, Вальтер?
Немецкий унтер-офицер, пригнувшись, проходил мимо блиндажа и на вопрос Кляко махнул рукой. А затем отчетливо прошептал грубое словацкое ругательство. Он научился ему у Кляко.
— Шик! Отличный парнище этот Вальтер. Немец, а я его люблю! Черт подери, эти вши меня скоро живьем сожрут!