В тот же день в Овчарове случилось очень странное происшествие, связать которое с исчезновением бруса сперва никому не пришло в голову, да и мало кто знал о существовании топляка, притащенного Самосвалычем с пляжа. Мы знали: с Самосвалычем мы соседи по диагонали, это раз; во вторых, мы тоже любим море. С Самосвалычем мы регулярно встречаемся на берегу, выгуливая собак. Он рассказал нам про находку и ее исчезновение, но и мы сперва не провели никаких параллелей между топляком и тем фактом, что петухи Южнорусского Овчарова вдруг стали орать не «кукареку», а – почему-то – «cock-a-doodle-doo».
– Нам кажется, или петухи по-английски орут? – спросили мы Казимировых, и те ответили, что и им с самого утра кажется то же самое, но объяснить это невозможно, и мы согласились: да, объяснить невозможно, потому что когда кажется одному, достаточно перекреститься и все пройдет, а когда кажется двоим, то это уже не «кажется», а черт знает что, нас же было четверо, и все четверо слышали тем утром «cock-a-doodle-doo».
– Странно.
– Очень странно.
– Да и фиг с ним.
– Да и то правда.
Но вечерние петухи (а между утренними и вечерними – дурные дневные) тоже горланили нерусскими голосами, и к полудню следующего дня в деревне только и было разговоров, что о видоизменении петушиного крика. На фоне этой сенсации некоторое время оставался незамеченным тот факт, что овчаровские собаки – все как одна – стали гавкать словами «bow-wow».
Еще через день топляк обнаружился на Восьмом Квартале – черт знает как далеко от того места, где листья дикого винограда гасят солнечные блики на белом заборе Самосвалыча. Даже если бы топляк не был подписан, мы б его узнали: длина около двух метров, размер 20 × 20, цвет, фактура – все сходилось и без неприличного слова, вырубленного чьим-то безграмотным топором. Но нашел его на Восьмом Квартале электрик Виктор, который в свое время менял подводку от столба к нашему дому. Достав из гробика «Урала» две пары когтей, он сказал тогда:
– Эти – любимые, – и нежно погладил любимые когти, – а эти запасные.
Пара запасных так и не пригодилась. Все то время, пока Виктор сидел на столбе с фаворитами на ногах, нелюбимые когти лежали на сиденье мотоцикла. Почему-то их было очень жалко: казалось, они поскуливают, как поскуливал бы не взятый на охоту фокстерьер.
– Несусь такой, – рассказывал Виктор в очереди продуктового магазина, – а темно, хорошо медленно несся, лежит хуйня посреди дороги, ладно белая хоть. А была б черная, все, пиздец, не было б уже Витька. Плюс переднюю вилку менять.
– Белая, говорите? Длинная такая, около двух метров? Написано на ней что?
– Не читал. А что, ваша?
– Нет, но знаем, у кого пропала.
– Ну так она там валяется в кустах. Я ее в кусты оттащил, напротив водонапорной башни кусты которые. Тяжелая, падла. Метров пять протащил, чуть не усрался.
Хилому на толщину электрику, должно быть, действительно пришлось здорово потрудиться. Топляки – они крепкие, как камень, и такие же, как камень, тяжелые. Однажды мы уже имели дело с топляком: это была красивая коряга, выброшенная на берег в сильный шторм. До машины, стоявшей в двадцати метрах от берега, мы двигали ее не меньше часа, применяя рычаг в виде железного черенка сварной лопаты. И когда кое-как перекатили корягу на брезент, а брезент прицепили к тросу и поехали, казалось нам, будто собственными руками вытолкали мы из ямы «КамАЗ», который и тащим теперь домой на буксире. На этой коряге мы развешиваем летом горшки с брамелиевыми; вспоминать, однако, каких усилий нам стоила доставка коряги в сад, мы не любим.
О том, что брус нашелся, мы сообщили Самосвалычу буквально сразу. Нам почему-то думалось, что Самосвалыч скорбит об утрате – все-таки вон откуда пер, пусть и на поводке, – но сосед махнул рукой и, поблагодарив все же за информацию, сказал:
– Да ладно. Не знаю, на хрена он мне нужен был.
А еще через день по деревне прошел слух, что двух семнадцатилетних сыновей директора водокачки увезли в город на операцию, потому что на лбу обоих парней внезапно появились странные продолговатые наросты, здорово напоминающие…
– Неловко сказать аж, – говорила почтальонша тете Гале, ожидая от нее подписи на заказное с уведомлением, – но буквально как половой член на лбу. Головка, извините, все дела, сперва думали инфекция, а теперь не знаю, что они там думают, ясное дело резать, и то теперь непонятно, как они тут жить станут дальше, хоть отрежут, хоть так оставят, все равно все…
– Bow! Bow! – залаял дворовый барбос тети Гали, и окончание почтальоншиной реплики осталось за кадром, хотя додумать было нетрудно: «будут смеяться». Все равно все будут смеяться, ни одна душа не посочувствует. Это понятно. Близнецы Трофимовы успели насолить даже нам: сгоревшая ель в дальнем углу нашего сада – дело их рук. В то знойное лето кто-то поджег сухую траву на пустыре, и, как назло, ни в одной ближайшей колонке не оказалось воды. Соседи, кинувшиеся отсекать огонь от заборов, не успевали принимать у нас ведра с водой, которую мы черпали из своего колодца – единственного на всю нашу маленькую улицу; а мы его и не ценили до той поры, пока не пригодился таким вот экстренным случаем. Елка вспыхнула сразу вся, снизу доверху – огонь подкрался к ней, пока его заливали совсем с другой стороны, – и сгорела факелом, разбрызгивая вокруг себя кипящую смолу; никак ее было не спасти, лишь бы другие деревья уберечь.
– Это трофимовские, – сказал фермер из углового дома, – крутились тут, видел. И, главное, как время выбрали – знали же, что водопровод будет отключен по всей деревне.
И вот теперь у трофимовских хулиганов выросло по хую во лбу: «Все равно все будут смеяться». Не жить им в Овчарове. Надо же, как бывает.
Трудно сказать, почему отсчет всех тех событий почти сразу – если не учитывать пропущенных петухов – пошел у нас именно с обретения и скорой утраты Самосвалычем топляка с непристойной надписью. Мы ведь даже не видели этот брус, только слухи о нем до нас доносились – из разных источников и всякий раз совершенно случайно – до тех пор, пока топляк не очутился наконец в нашем колодце. Но прежде чем мы все-таки собрались съездить на Восьмой Квартал, в деревне произошло еще несколько странных и бессмысленных в большинстве своем событий – таких же бессмысленных, как переход овчаровских петухов и собак на английский язык, но куда менее безобидных. Вскоре после случая с трофимовскими сыновьями внезапно рухнул высоченный глухой забор Ильяса Курганова, овчаровского магната, владеющего заводом по изготовлению шлакоблоков. Забор – из Ильясовой же продукции – упал прямо на его «паджеро», в то время как сам Ильяс принял на себя по меньшей мере кубометр отскочивших от капота блоков: один попал Курганову в надглазье и только тогда раскололся.
– Машина в говно, но хоть живы все, – говорила потом Алла Курганова.
А еще через день люди видели, как зловредный и важный глава муниципального образования «Южнорусское Овчарово» Сергей Иванович Мун (по прозвищу «Ким Ир Сен») средь бела дня открыл люк канализации в центральной, благоустроенной части деревни и прямо в голубой рубахе и в галстуке залез туда – с подушкой, одеялом и тарелкой котлет, сообщив подданным, что у него дела. До самого вечера никто не осмеливался извлечь Ким Ир Сена из люка, а вечером он вылез оттуда сам, недоумевающий, смущенный и помятый. Мы не видели, как он лез в люк, но стали свидетелями его вылезания, и это зрелище нас поразило; мы как раз проезжали через центр деревни, а быстро там не разгонишься, потому что в Южнорусском Овчарове все ходят прямо посреди дороги – и собаки, и кошки, и люди, – и на скорости два с половиной километра в час мы увидели растерянную толпу овчаровцев, и подумали даже, что кто-то умер, и, конечно, остановились узнать подробности; к счастью, все оказались живы, несмотря на то, что зрелище было умереть не встать; действительно, очень странно видеть, как начальник деревни выползает на тротуар из дырки в земле, а затем, даже не отряхнув с себя прах и тлен, садится в микроавтобус и уезжает прочь.