III
После прогулки вся компания, даже папа с мамой, отправилась в городской сад ужинать.
Леля не пошла: ей не хочется ни смотреть на разряженную толпу, шаркающую по гравию аллей, ни слушать визг румынского оркестра.
Оставшись одна, Леля поднимается наверх в свою комнату. Она меняет амазонку и пыльные сапожки на капотик и туфли, заплетает на ночь косу, но затем ею овладевает нежная истома.
Тело девушки размаяно приятной усталостью; лень даже думать о необходимой возне вечернего раздевания.
Потушив электричество, Леля выходит на балкон.
Голубая и серебряная ночь развертывается над миром. Теплый бриз легко струит прозрачный воздух, наполненный запахом бело-восковых чашек магнолии.
И этот запах, лимонно-ванильный, и слегка грибной, нежно сливается с острым пряным ароматом лавра, с грустно тонкими духами розовой мимозы, с чуть слышным солоновато-йодистым дыханием моря.
Звуки отчетливы и нежны. В городском саду играют какой-то вальс, и издали веселая мелодия кажется печальной и как-то особенно мягко звучат взрывы бойкого fortissimo тарелок. Неумолчными флейтами трещат цикады. Жалобно стонут сплюшки[1]: «сплю-y, сплю-у».
Леле с балкона видна Ялта, темными садами медленно всползающая к застывшим в лунном серебре, ясным и близким горам. Кое-где бледно-золотыми точками сверкают огоньки. Белые стены домов, на которые свет месяца навел матовую синеву, ясными пятнами выделяются меж почти черных деревьев.
Прямою струйкой протянулась жемчужная нить фонарей на Набережной. Дальше, словно драгоценный камень, сверкает топовый огонь заснувшего у мола парохода, и красными вспышками вздрагивает башенка невысокого маяка.
А еще дальше раскидывается тёмно-синяя морская ширь. Пересеченная золотыми чешуйками отраженного месяца, она на горизонте сливается с лунным светом в одну прозрачную дымку и кажется неоглядной.
Ясною высью своею объемля и море, и горы, и белостенный город с его темными садами, словно торжественный купол, возносится ночное небо. Трепетными свечечками посверкивают редкие звёзды, теряя свой блеск в гордом сияньи: полной луны, будто большой серебряный шит висящей на синем своде.
Умиленная ночною красою, Леля бездумно отдается лунной истоме. Словно драгоценною влагою напояет светлая ночь девушку, и в безвольном очаровании млеет и томится её сердце.
Полная тихой невыразимой радости, Леля закрывает лицо узкими полудетскими руками своими. Они пахнут кожей уздечки, нежными, слабыми духами, резко миндальными листьями лавровишни, и этот приятный, смешанный запах будит веселую память прошедшего дня.
Вспоминает Леля, и быстрый лет Минуты по кремнистому шоссе, и беготню с Тилькой под густолиственными навесами Ореанды, и обратный путь, когда из ставшего похожим на темный шелк моря медленно выполз медный круг полной луны, а неотступно скакавший рядом с Лелей Тилька ежеминутно ловил и целовал левую руку девушки.
Все сейчас дорого и мило Леле — и то, как мама ласково погрозила ей пальцем, когда они с Тилькой, запыхавшиеся, красные, сконфуженные нечаянными поцелуями, прибежали к расположившейся на развалинах ореандского дворца компании, и лукавые слова Люси: — Однако, Лелька, ты сегодня балансируешь! — и добродушные шутки мужчин над слишком ярким румянцем щек девушки. Даже несносное брюзжание Хроботова, по обыкновению досадовавшего, зачем он поехал в Крым, а не в Киссинген, даже скучные рацеи Маши Григорьевны: — ты ведешь себя, как девчонка… неприличие, безобразие… вспоминаются светло и приятно.
Но светлее всего вспоминаются зелено-золотистый блеск солнечной Пыли и крепкие поцелуи влюбленного мальчика. Эта память, непонятно слитая с восторгом перёд красою сине-серебристой ночи, полнит Лелю нежным очарованием, и томится девушка от радости бездумной, немножко стыдной, заставляющей щеки гореть огнем и глаза наполняться невольными, счастливыми слезами.
Быстрые шаги раздаются внизу.
Из-за узорного переплета дикого винограда Леля видит на широкой аллее белое пятно кителя, кажущееся от лунного света голубоватым. Это Тилька идет к большому мимозовому дереву: по высокой поэтичности своей натуры семнадцатилетний изгнанник из слишком многих гимназий не может заснуть, если у него на ночном столике не лежит розовый цветок мимозы…
Прихотливой шалостью загорается Леля.
Тихо посмеиваясь, она высовывает голову из-за виноградных листьев, кричит: — Ау! — и быстро прячется.
Тилька, забыв о мимозе, бросается к балкону.
— Леля, милая, выгляни, милая, я жду, слышит девушка его быстрый шопот. Неугомонный смех охватывает ее; она чувствует: безмерно влюбленный и счастливый Тилька искренне думает, что он очень похож на Ромео.
— Сейчас стихами заговорит, смеётся Леля.
— Выгляни! Еще не поздно умоляет Тилька.
«Нет, то не жаворонок, то пенье соловья;
Он каждый день на дереве гранатном поет,
Зарю встречая…».
Смешная мысль внезапно осеняет Лелю. На столе перед нею стоит большая ваза, со свежими лесными орехами. Полную пригоршню их берет девушка и, звонко расхохотавшись, бросает вниз, прямо на голову Тиле.
С сухим щелканьем стукаются орехи о гладкий гравий дорожки.
— Будет! Не шалите! Покажитесь лучше! Порадуйте меня; весело отвечает Тилька на странное приветствие.
Но Леля уже не слушает. Немыслимым восторгом взыграло её сердце, и она убегает в комнату, радостная и счастливая, на прощание крикнув мальчику:
— До завтра! Спокойной ночи!
С размаха бросается она на кровать и зарывается толовой в подушку, тихо повизгивая от пронзившего все существо её безотчетного, звериного веселья. Зажмуривает глаза, и зелено-золотистая прозрачная мгла расплывается вокруг неё. И мнится Леле, что её тело истончается, тает в прощальном блеске закатного солнца. Трепеща от неизъяснимого счастья и не понимая, в чем оно, но чувствуя, что никогда еще ей не было так сладко и хорошо, Леля лепечет, и плача и смеясь:
— Как чудно… Как чудно… Солнечная пыль… Солнечная пыль…
Госпожа Инзект
«Насекомые отличаются огромною силою: пропорционально, таракан в 12 раз сильнее человека, уховертка в 40 раз сильнее лошади: если бы насекомые достигали больших размеров, — это были бы самые грозные из чудовищ».
Из отрывного календаря.
I
Рассказу воспитанницы Марии Папер об убийстве госпожи Сото и половинка Беч-Загрея, многие, в Игисте, не верят: очень уж по небывалому, и опять же, разоблачительницу у нас, в городе, зовут Нелли Лгуньей.
Но так как предположений более вероятных чем Нелли, но менее неправдоподобных, никто до сих пор не высказал, — остаётся Нелли поверить: причиной жалкой смерти госпожи Сого и полковника была Мария Папер, прозванная Госпожою Инзект. Прозвище это она получила от своей коллекции насекомых. Надо вам сказать, издавна славен городок наш насекомыми: не подумайте пожалуйста, что речь идёт о насекомых презренных, от нечистоты заводящихся— клопах, блохах, тараканах; Боже упаси! Хоть, мы люди от столичного блеска удаленные, однако живем в опрятности, чистоту любим, — и в заводе у нас нет такой гадости.
Совсем иные у нас насекомые: кругом Игисты, в лесах и обширных болотах наших, несметное множество водится жуков, бабочек, букашек, — таких, каких (по словам ученых, частенько приезжающих к нам из столицы и даже из чужих краев) нигде больше на земле нету.
Ученые к нам ездили, но из нас летучую тварь сбирала одна Мария Папер, при чем были у ней собраны не только насекомые дохлые, за стёклами, на булках пришпиленные, по умела она разводить их, живых, вроде, как пчёл разводят: обширный сад её был полон ящиков, — то низких и широких, то длинных и высоких (некоторые были преогромной величины), в коих кишели, жужжали, бормотали тысячи жуков, мотыльков и всяких козявок. К ящикам Мария Папер никого не допускала, да и застекленные коллекции мертвых насекомых показывала неохотно, о чем многие сожалели, ибо красоту — эти бабочки, то матово бархатные, то блестящие, как шелк, то стеклянистые, эти жуки, похожие на изумруды, топазы, агата — представляли большую.