– Родню встретил, что ли? – ругнулся передовщик. – Или женишься, а на свадьбу не зовешь?
– Заходи давай! Грейся, – Синеуль поднял полог чума.
Под кровом напротив входа сидел крепкий еще старик с седыми волосками на подбородке. Густые с сильной проседью волосы пышно прикрывали его широкие скулы, лежали на обнаженных плечах. Рядом с ним сидела полуобнаженная старуха с перекошенным ртом. Из-за их спин на гостей с любопытством поглядывали две девки.
Передовщик втянул за собой пищаль с заиндевевшим стволом, положил ее на шкуры у входа. Девки весело прыснули, глядя на обмерзшие бороды пришельцев. Пантелей поприветствовал их всех по-тунгусски. Старуха подбросила веток на угли. Последним влез в чум Синеуль и бойко залопотал, рассказывая о своих друзьях. Пантелей прислушивался к говору и время от времени вставлял словцо, показывая, что он не безухий.
Из другого чума пришел мужик – брат князца. Синеуль стал рассказывать по-русски все, что узнал от тунгусов чилкагирского племени. Он не винился за задержку, оправдываясь своими рассказами.
По берегу Ламы и в верховьях Елеунэ, что начинается где-то за горами, и дальше в полночную сторону кочевало и добывало пропитание многочисленное тунгусское племя, которое никому не платило ясак.
– Мата Мажи! – почтительно кивнул на старика Синеуль. Тот поднял голову, с достоинством взглянул на пришельцев. В морщинистых, обветренных глазницах блеснули молодые, зоркие глаза. – Мажи с братом потеряли оленей и стоят здесь, промышляют рухлядь и изюбря, меняют соболей и лис на быков. Безоленные, они вынуждены платить ясак то братам, то мунгалам.
Поторапливая говорившего, Пантелей стал выспрашивать, как дойти до верховий Елеунэ, есть ли там лучи.
На том разговор был закончен. На другой день Угрюм и Пантелей возвращались на стан вдвоем. Угрюм всю дорогу молчал и думал, как объявить, что он не согласен промышлять даром ни за Михея, ни за монахов. Теперь и Синеуль, не расплатившись за припас, остался у тунгусов холопом-женихом.
Пантелей тоже помалкивал, думая о своем. Только возле стана вспомнил:
– Послезавтра Никола! А мы оскоромились по нужде. С утра моемся, отдыхаем, третий день молимся. После будем думать, как дальше жить.
И только к ночи, когда нагрелся балаган, он вспомнил:
– Михей с Синеулем отошли от нас!
– Ты же их отпустил! – с обидой и укором вскрикнул Угрюм.
– Твой пай будет больше! – усмехнулся Пантелей. – Ты до богатства жаден.
Угрюм обиженно посопел, взглянул на него туманным взором и буркнул:
– Я своеуженник! Никому ничего не должен!
– Вот и получишь половину! – равнодушно сказал Пантелей, не отрывая глаз от пылавших углей. – Вольному воля! Я на Елеунэ уйду. Весной куплю у братов коня, седло сделаю…
– Браты за седло быка дают, – поддакнул Угрюм. – А тунгусы платят им за быка полтора, а то и два десятка соболей.
Короткий разговор перед Николой наконец-то вносил ясность в промыслы и в дележ добычи.
– Учись! – зевнул передовщик и стал готовиться ко сну.
В зимовье они возвращались только к Рождеству. Полмешка ржи оставили на стане, заморозив в колоде, чтобы зерен не достали ни зверь, ни птица. Шли к празднику, думали, что зимовейщики встретят их блинами. Но когда подошли к острову, увидели на месте избенки черную груду головешек, присыпанных снегом. От лабаза остались одни обгоревшие столбы.
И показалось Угрюму, будто качнулся под ногами лед застывшей реки, а вся его утроба вывалилась на снег. Он бросил бечеву нарты и закричал раненым зверем. Над балаганом, наспех поставленным в стороне от погорелого жилья, курился дымок. На крик, как глухарь из сугроба, из него выбрался бровастый, лупоглазый, перепачканный сажей Ермоген.
– Наказал Господь! – развел руки. – Сгорела изба!
– А мой мешок с рухлядью? – еще надеясь на чудо, взвыл Угрюм.
– Все сгорело! – ответил монах со слезным умилением, похлопывая себя руками по бокам, как петух крыльями.
Угрюм снова завопил, упал на лед и бился в него лбом, чтобы очнуться от сна. И, жутко смиряясь с бедой, уже причитал: «Пищаль нарочитая – десять рублев по случаю, свинца – гривенницы с три. Соболя, клейменые. Кафтан, сапоги».
Кто-то совал ему в руки обгоревший ствол пищали, железный котел, уверял, что свинец можно найти, если порыться в головешках. А вот мешок с соболями и красная одежда сгорели со всем припасом.
Угрюм пришел в себя только в бане. Она не сгорела потому, что была поставлена далеко от избы. Михей услужливо хлестал его пихтовым веником. Пряный дух июльского леса кружил голову. И тут Угрюм заплакал, а старый промышленный стал шепеляво утешать его:
– Всяко бывает. И сгорит все, и отберут, и пропьешь или проиграешь по бесовскому посулу. Бог не без милости, еще даст.
С Рождества до Крещения русские люди во славу Божью не промышляют, давая зверю и птице отдых. Монахи с веселыми и радостными лицами знай себе намаливались. Михей, вроде причетника, отирался возле них.
– Что сидишь с постной рожей? – корил передовщик. – Пришли Святки – веселись! Не то накличешь беду на всех.
На Святых Младенцев Угрюм поднялся раньше всех и решил уйти на стан. Он раздул очаг в продуваемом балагане, пошел к проруби, чтобы разбить лед и набрать воды в котел. На белых снегах лежала редкая ночная тьма. Еще не убралась луна, и деревья бросали на сугробы длинные тени, сверкал, искрился снег. Видно было далеко.
Угрюм взглянул на нижнюю часть острова. Ему показалось, что там торчит колода, которой не было вечером. Он поставил котел возле застывшей проруби, поскрипывая снегом, пошел вдоль берега. И почудилось ему, что колода шевельнулась.
Промышленный перекрестился, поправил топор за кушаком, стал двигаться тише. В пятнадцати шагах то, что он принял за колоду, явно шевельнулось. На его шаги обернулся черный дьяк Герасим и молча поманил к себе рукой.
Угрюм подошел, удивляясь, что тот сидит среди ночи или в такую рань. Может быть, и спать не ложился. Герасим указал рукой вниз по притоку на чуть видневшийся дальний коренной берег реки.
– Ничего не слышишь? – спросил шепотом.
Угрюм прислушался: ни ветра не было в тихой ночи, ни скрипа деревьев. От стужи потрескивал лед. Он пожал плечами:
– А что?
– Вроде колокола звонят к заутренней, – чуть громче сказал дьяк. – Чудное место. Я его давно приметил. Иногда в тумане или в ночи город там видится с церквями, с башнями.
– Чудится! – со сдавленным смешком прошептал Угрюм.
– Может, и чудится, – неуверенно пробормотал Герасим, снова прислушиваясь. – Может, знак, что городу здесь быть и место надо намаливать, – проговорил в голос. – По разумному рассуждению – место благое: и на Ламу путь, и в Мунгалы, и в братскую степь – все отсюда!
– Михей говорит, будто енисейский старец Тимофей двадцать пять лет намаливал и пророчил город по государеву указу, – прислушиваясь к ясной ночи, прошептал Угрюм. – Пусть не город – только острог поставили. Все равно сбылось!
– Он нас благословил идти за Енисей! – вздохнул Герасим и размашисто перекрестился.
В тот же день, вскоре после полудня, Угрюм дошел до первого стана. По пути он набил тетеревов из лука, вывалил их из мешка у входа, развел огонь в выстывшем очаге. К ночи прогрел балаган, закидал его снегом с трех сторон, стал печь птицу и наконец-то восчувствовал праздник.
За две недели до Евдокии-свистуньи передовщик приметил у соболя первые признаки линьки и велел забить, раскидать все настороженные клепцы. Добычу зимы промышленные делили на двоих. Пантелей разложил на две кучи всех соболей, белок и лис, предложил Угрюму взять любую. Тот метнул на передовщика плутоватый взгляд и выбрал ту, что показалась ему ценней.
Погорельцы на острове тоже не теряли время даром. Когда двое промышленных вернулись к ним, возле балагана лежали грудой тесаные бревна на новую избу. Зимовейщики с радостью встретили Угрюма и Пантелея, угостили их печеной рыбой, отваром брусничного листа. Больше ничего не было.