Вернулся Синеуль. Втиснулся за завешанную дверь. Обветренное лицо тунгуса благостно сияло. Он поставил в угол лук с колчаном стрел, присел на корточки у огня.
– Поймал бэюн, – протянул к огню потрескавшиеся ладони.
Угрюм соскользнул с нар, покашливая от дыма, просипел:
– Покажи!
– Не рано ли? – строго спросил передовщик.
Синеуль бросил ему на колени убитую белку. Пантелей подергал шерсть на брюшке зверька, передал Михею. Тот корявыми пальцами стал щипать подпушек, с важностью объявил:
– Невыходная еще!
Синеуль весело зыркал по сторонам сквозь щелки век и загадочно помалкивал о добытом звере.
– Продал или подарил кому? – нетерпеливо переспросил Угрюм.
– Отпустил! – новокрест растянул тонкие губы в блаженной улыбке. – Пришел бэюн на раненого поросенка. Попался в русскую ловушку. Рычит! – восторженно хохотнул. – Глаза желтые, как у волка! – Смешливо взглянул на передовщика: – На тебя похож, когда злой!
– Шкура где? – поторопил Пантелей и укорил: – В новую избу вошел. Хоть лоб перекрести!
– Рычит! – Синеуль покорно и рассеянно махнул рукой ото лба к животу, от плеча к плечу, не глянув в красный угол. – Я ему говорю: «Зачем меня так долго мучил? Кровь моя стала черной, кости мои стали желтыми, пока гонялся за тобой. Сейчас отпущу твою кровь своим ножом. Но сперва вырву клок шерсти с брюха. Из усов толстую ворсину выдерну, чтобы навсегда запомнил русскую хитрость и никогда бы не лез во всякие ловушки». А он рычит: «Перехитрил ты меня, Синеуль-мата. Но перехитрил не до конца. Моя шкура еще не вылиняла – за хорошую цену ее никто не купит. И никто не скажет, что ты сонинг[40]. Ты отпустишь мою кровь, когда я привязан. Перережешь мою главную жилу, когда мои зубы и когти не могут тебя достать». Так он мне сказал и засмеялся! – Синеуль обвел взглядом теснившихся у очага людей.
Угрюм презрительно хмыкнул. Монахи озадаченно переглянулись. Михей с пониманием закивал. Передовщик глядел на промышленного пристально и строго.
– Значит, не вылинял еще?
– Нет! – мотнул лохматой головой Синеуль. – Я защемил ему голову палкой, просунул руку и дернул с самого брюха. Много шерсти осталось на пальцах.
– И ты его отпустил! – усмехнулся передовщик.
– Бэюн никому не скажет, что Синеуль – трус! Я повесил на дерево лук и стрелы. Я взял в руку нож. Я открыл русскую ловушку и сказал: «Иди своим путем! А если бросишься на меня, то мы равны: у тебя много острых когтей и зубов, а у меня – нож. Никто не скажет, что я убил тебя бесчестно».
– Понятно! – перебил многословные рассуждения Синеуля Пантелей. – Не бросился?
– Нет!
– А как убегал? Стремглав или опасливо?
Синеуль выскочил из тесной избенки. Скинул с дверного проема полог. Упал на живот. Плавно вытянул на снегу свое гибкое тело, поджал к груди растопыренные пальцы, вытянул шею, стал изгибаться змеей и перебирать руками, показывая, как уходил зверь, опасливо прижимаясь к земле, ожидая удара в спину.
– Утешился, и ладно! – хлопнул ладонью по колену передовщик. – Дверь завесь. Надо лабаз рубить да мясной припас к зиме добыть, – стал распоряжаться как старший в ватаге. – А батюшки, если не хотят всю зиму слезы лить и мерзнуть, пусть сделают дверь и трубу к очагу.
Морозы крепчали. Мех на звере вылинял. Михей Омуль к зиме стал непомерно набожен, в постные дни он голодал или ел с монахами кору, приберегая остатки хлеба. Он оставался в зимовье, а Пантелей, Угрюм и Синеуль стали собираться на промыслы. Так решил передовщик – старик был у него в покруте.
Вечерами ватажные набивались в тесную избенку, если не молились, то разговаривали. Угрюм с удивлением примечал, что Пантелей не спешит уходить в тайгу, но подолгу и с удовольствием спорит с монахами. Молодой промышленный невольно прислушивался к их разговорам. Хотя он знал Закон Божий только понаслышке, «аз да буки – конец науке», но понимал, что передовщик прельщает монахов искать старые русские города. Ермоген щелкал застежками Святых Благовестов и благостно читал. Потом они опять приглушенно говорили между собой, и выход на промыслы откладывался еще на день.
Наконец припас мяса и мороженой рыбы был сделан, нарты и лыжи приготовлены. Монахи благословили промышленных на добрый путь и промыслы, а они загрузили в нарты мешок ржи, одеяла, две ручные пищали. Поскольку ружья в полпуда весом каждое нужны были для защиты от людей, а тунгусы и браты вреда промышленным не чинили, Угрюм предложил передовщику оставить одну пищаль на острове.
– Оставь! – согласился тот.
Угрюм унес свою пищаль обратно в зимовье. Все его богатство, пищаль за десять рублей, свинца три гривенницы, порох, мешок с клеймеными соболями, он оставлял под присмотром монахов, думая, что так надежней: проповедников все почитают, на них никто не нападет.
Втроем промышленные сорвали с места полозья нарт, потянули их по льду реки навстречу восходящему солнцу. Ветер дул в спину, все начиналось и складывалось слаженно, крепко, а доброе начало – половина дела. С другой стороны, начиная – о конце помышляй: беспокоило Угрюма, как передовщик собирается делить добычу нынешней зимы? О том и выпытывал он Пантелея на привалах – ведь если по прежнему уговору, то Михей, бездельничая с попами, мог получить полупай.
– По уговору! – посмеивался Пантелей.
– И монахам пай? – чувствуя насмешку, злился Угрюм.
– Десятину! Как не дать? Молятся за нас! – передовщик кривил губы в обмерзшей бороде.
Соболь в здешних местах был выбит и напуган тунгусами, которые добывали его всеми семьями, не так, как на Нижней Тунгуске. Заслышав людей, зверь уходил. На приманку, в клепцы, лез осторожно. На пути к первому стану ватажные вынули из ловушек всего пять замерзших зверьков.
Тайга по берегам Ангары была буреломной, непроходимой для лыж. Синеуль, бегая с луком по собольим следам, ничего не добыл и на стан он вернулся разобиженный на здешнего лешего-тайгуна. Пока Пантелей с Угрюмом шкурили добычу, тунгус отсыпался, а после полудня ушел без лыж в сторону от реки и пропадал четыре дня. Догнал он Пантелея с Угрюмом, когда те строили стан во имя архистратига Михайлы. Похваляясь, высыпал из мешка трех черных соболей, какие в Енисейском остроге отбирались в царскую казну.
Втроем они переждали снегопад. Едва разъяснилось небо, Пантелей отправил Синеуля вверх по реке тропить еще одно днище перехода и высмотреть место под третий стан, во имя Николы Зимнего. На другой день по уговору новокрест не вернулся. Пантелей с Угрюмом насекли клепцов по ухожьям, насторожили их и отправились по его следу.
Сначала в долине застывшей реки они увидели густой туман. Сквозь него, справа и слева по берегам, виднелись крутые скалы, где густо, где редко покрытые лесом. Промышленные осторожно подошли к лежавшему на льду облаку, почуяли запах свежей воды. Вскоре в тумане открылась черная полынья, края которой они не видели. Сотни уток ныряли у кромки льда, не обращая внимания на людей. След Синеуля уходил к берегу.
Промышленные подошли к крутой горе, бросили на льду у береговых камней нарту. С пищалью и луком, при топорах за кушаками стали карабкаться на склон с поникшей желтой травой. Сверху в сумерках короткого зимнего дня открылось им холодное бескрайнее море. Студеная вода волновалась и вскипала пенящимися гребнями. На ней кроваво багровели последние лучи заходящего солнца. Волны с шумом набегали на обледеневшие камни, разбивались о намерзший заберег и отступали, обнажая дно.
– Где теперь искать нашего тунгуса? – просипел в заиндевевшую бороду передовщик.
Они все же высмотрели несколько следов возле льда у воды. Промышленные спустились с горы, осторожно пошли на восход. Вскоре им открылась просторная падь с застывшим ручьем. Пахнуло в лица дымком. Путники невольно прибавили шаг и вскоре увидели два островерхих тунгусских чума, покрытых шкурами.
– Загостился наш толмач! – выругался Пантелей.
Отрывисто, беззлобно тявкнули тунгусские собаки. Передовщик свистнул так пронзительно, что у Угрюма зазвенело в ушах. Шевельнулся полог чума, из-за него показался голый до пояса мужик с короткими для тунгуса волосами, с крестом на животе. Он так и стоял, полуголый на пронизывающем ветру, пока связчики не подошли к самому чуму. Собаки с чувством исполненного долга тут же утихли и улеглись на прежние места в снегу.