– Не обессудьте – Великий пост. Угостил бы посытней, греха боюсь. Перезревший квас за печкой стоит, а налить не могу. Но если кто сам себе тайком нальет – не замечу. Доброе дело вы сделали, детушки. Не быть голоду в остроге. Оклады хлебом служилые получат сполна. В какой год так было? Я вашими службами доволен.
Вспомнив прошлое, воевода тихо рассмеялся, спросил Ивана:
– Не дрался ли со стрельцом прошлый раз?
– Мирно ходили! – коротко ответил он.
– Передрались ведь на свадьбе! – похохатывая, обернулся к подьячему, безмолвно сидевшему за столом. – Пришли ко мне на блины – один красивей другого.
Максим молча кивнул, ровно, без неприязни и укора посмотрел в глаза Ивану. Михейка Стадухин с кручинным вздохом встал. С насупленным лицом зашел за печь. Вышел оттуда повеселевший, обсасывая редкие и топорщившиеся, как у кота, усы. Сел, оглядев связчиков с победным видом: дескать, и ничего, не наказал Господь! Терех Савин стыдливо просеменил туда же, к бочонку. Перед новой поездкой душа просила праздника.
Выпил и Иван добрых полкружки полпива, которое воевода скромно называл квасом. Немного отпустила сердечная тоска. Завертелись в голове приготовленные слова оправданий. Он подсел ближе к приказному столу. Максим вскинул на него глаза с чистыми, как снег, белками. Сунул перо в песочницу.
– Не мучайся! – сказал вдруг спокойно и вразумительно. – Я, как узнал, так сгоряча-то даже обрадовался. Вериги ты с меня снял!
Все приготовленные оправдания разом перемешались в голове. Иван что-то пробормотал про душу, которую боялся загубить, часто замигал и тайком смахнул навернувшиеся слезы.
Нынче ночью жена призналась ему, что брюхата. Он догадывался об этом еще до свадьбы. Из его бурчанья Максим ничего не понял, только сдвинул брови к переносице и сочувственно кивнул. Повторять и разъяснять Иван не стал, покряхтел, пошевелил усами и бородой, приложился и махом опорожнил еще полкружки. «Бог простит!» – буркнул веселея. И правда стало легче. Стряхнув кручину с глаз, он смахнул с товарища сермяжный малахай, накинул ему на голову свою соболью шапку.
– Носи! Себе другую сошью!
– Да ведь я у тебя в должниках? – запротивился было товарищ.
– Теперь Един Господь знает, кто у кого в должниках! – отмахнулся Иван.
Про Меченку между ними не было сказано ни слова. Боялись друзья бередить затаенное от себя и от других.
Глава 2
Пантелей откинул лосиную шкуру, навешанную вместо двери. Балаган вздрогнул от порыва ветра. Дым очага с золой и сажей лег на меховые одеяла. Передовщик до пояса высунулся наружу, набил котел снегом. Когда он укрыл вход, его длинная густая борода была бела.
Старый Омуль, затаив дыхание и смежив веки, привычно перетерпел едкий дым и ворвавшийся в балаган порыв ветра со снегом.
– Все сибирцы горазды пограбить! – посопев мокрым носом, гнусаво продолжил прерванное поучение.
Его уже ничто не пугало, он никуда не спешил и мог целыми днями сидеть у огня. Старик ни словом, ни взглядом не винил передовщика за то, что в ватажке осталось только четверо промышленных, равнодушно предупреждал, что при нынешнем малолюдстве надо быть осторожней.
Нанятые Пантелеем люди ушли, как только поняли, что ватажка промышлять не будет: не захотели всю зиму таскать чужой припас за один только прокорм. Зимовка в Енисейском остроге была для них если не сытней, то легче и безопасней.
Пантелей Пенда по сказам Михея Омуля кратчайшим путем шел к верховьям Ангары-Тунгуски. Старик караулил животы[20], сам передовщик с двумя спутниками челночил груз нартами. Двое волокли первую нарту, тропя по снегу путь. За ними тянул груженую нарту третий. Днище ходу вперед, возвращение за оставшимся грузом, снова переход до стана. И так изо дня в день.
Здешние места считались мирными. В прошлом году побитые братскими дайшами[21] тунгусские князцы Ялым и Иркиней приезжали в Енисейский острог, присягали русскому царю, доброй волей давали ясак со своих мужиков и с рода князца Югани. Нынешней осенью наведывались князцы Тасей и Тарей, без принуждения привезли ясак за год.
Воевода боялся порушить шаткий мир с тунгусами Тасеевой реки. В наказной памяти, которую дал ватажке Пантелея Пенды, грозил расправой, если русские промышленные чем-то обидят здешние роды или станут промышлять без их согласия в родовых угодьях, или сделают им какое худо.
Балаган стоял на берегу притока Ангары. И был этот приток вдвое шире Лены-реки в тех местах, где бывали Угрюм с Пантелеем и Синеуль. Сама же Ангара подо льдом была так широка, что в иных местах путники сомневались, в какой стороне коренной берег.
Пантелей замер вдруг, прислушался, снова откинул лавтак. Едкий дым очага опять пахнул в лица, выедая слезы из глаз.
– Кажется, едут? – встрепенулся: – Тунгусы! Олени хоркают!
Он торопливо перекинул через плечо сабельный ремень. Обнаженный до пояса Синеуль молча оделся. Михей с Угрюмом положили стволами к выходу заряженные пищали, подсыпали из рожков пороху на запалы.
В снежной пелене показались рогатые олени и съежившиеся на их спинах верховые люди. Всадников было только двое. Безбоязненно, по-хозяйски, они подъехали к балагану, спешились и поприветствовали лучи[22] на свой лад: вот, дескать, мы и пришли!
Пенда с Синеулем ответили им по-тунгусски, пригласили под кров. Олени отошли на десяток шагов в сторону и стали копытить снег. Рядом с ними бесшумно, как тени, появились две собаки, осторожно подошли к балагану и легли, свернувшись клубками.
Михей с Угрюмом подвинулись. Гости протиснулись в тесное жилье, сели возле входа, скинули башлыки, шитые заодно с парками, раздеваться не стали. На балаган они наткнулись случайно: ехали по своим делам и учуяли запах дыма. Длинные черные волосы у обоих мужиков были связаны на затылке наподобие конских хвостов. Их лица были испещрены синими знаками татуировок.
– Здешний князец Тасейка с сыном! – по-русски сказал Синеуль и весело залопотал, выспрашивая гостей о новостях. Говорил он многословно, заскучав по своему языку. Тасейка важно щурил узкие глаза, отвечал односложно, неторопливо расспрашивал, куда они держат путь. За тонкой стеной балагана послышались грозное хорканье и клацанье рогов. Синеуль выглянул наружу, вскрикнул:
– Ак![23] – Олени дрались между собой. Один повалил в снег другого, вскакивал на задние копыта и бил поверженного в грудь острыми передними. – Вадеми![24]
Тасейка равнодушно взглянул на дерущихся животных, пробормотал: «Э-э-э!» и продолжал неторопливый разговор. Собаки лежали в снегу и молча наблюдали за оленями.
Тасейка приметил в балагане малый походный топор и стал показывать, что он ему очень понравился. Дарить его топором было дорого и ни к чему: все равно ватажка не собиралась промышлять на реке. Синеуль стал торговаться, почтительно называя князца «мата»[25]. Взять с тунгусов было нечего.
– Сторгуюсь за собак? – спросил передовщика по-русски.
– Зачем они нам? – равнодушно пожал плечами Пантелей.
– Промышлять буду по пути. Глядишь, чего добуду!
– Торгуйся! – неохотно разрешил тот, лишь бы не отдавать топор даром, как ясак.
Угрюм помалкивал, не понимая, как можно удержать при себе чужих собак, вопросительно поглядывал на Михея. Тот вполуха прислушивался к разговору и уже подремывал.
Малый походный топор да горсть бисера в подарок так обрадовали князца, что он разрешил промышлять на его земле, что пожелают кроме лосей.
– Обойдемся без лосятины! – согласился передовщик.
К немалому удивлению Угрюма, князец сказал собакам строгое слово, Синеулька поговорил с ними по-своему – и собаки остались возле балагана.