Литмир - Электронная Библиотека

Он говорил торопливо, захлебываясь словами, все время прибавляя: «Не задержу», «Прости», он все звал в свидетели Соловьева, и мальчишка иногда мычал, будто поддакивал и будто слышал, о чем речь.

Слепой сунул Навашину письмо и листок с адресом, и мальчишка вытолкнул коляску за дверь.

— Ну и люди, — бормотал Соловьев. — Покою не дадут. Однако то надо принять во внимание, что они надеются, поскольку вы с воли.

Дверь снова отворилась, и вошла высокая старуха в кружевном чепчике.

— Ради бога простите, — сказала она, — я не думала, что вы легли. У меня к вам два слова. Я ничего не хочу просить. Мне ничего не нужно. Человеку, у которого нет дома, ничего не может быть нужно. Но я бы просила… Я безусловно настаивала бы… Чтобы он не позволял себе унижать людей бранным словом… Я говорю о директоре… Не надо, не вставайте, я ухожу. Простите…

Дверь отворялась и затворялась… Леонид Иванович уже никому не перечил и тихо сидел в ногах у Сергея.

— …Мы сетки плетем… Ну, сетки, авоськи называются… Норма восемь сеток. Я десять сплел… А мне сосчитали семь… Я спрашиваю — почему? А он: «Геть отсюдова». Что я, собака, чтоб меня гнать, если я за делом пришел?

— …Мне в пищу отраву подкладывают. Вот Богом клянусь. Не верите? Мне и под подушку ядовитый порошок сыпали. Вся наволочка желтая была… Я чуть не задохся. Не верите? А еще знаете, чертик ко мне вечером является… Такой дымный, прозрачный, а по краям, как у пилы, зазубрины… Не верите?

— …Мне молоко полагается… У меня тебеце. Доктор прописал молоко, а я того молока не видал ни разу… Директор говорит: «Раз форма не бациллярная, то и не лезь». И вот беленится, и вот лютует!

— …Трое детей было. Трое сынов. Всех война взяла. И я остался один как перст… Вы скажете: и чего пришел, чего жалуется… детей-то никто не вернет… И правда не вернет… никто… не вернет…

* * *

Он заснул под самое утро и не слышал, когда перестал дождь. Он выглянул в окно. Потухший фонарь стоял, свесив голову. А солнце уже показалось из-за леса. Самый край. И то, что вчера тонуло в черноте, сейчас проступило — ворота, низкий полуразвалившийся штакетник. И стало видно старую корявую ветлу за низким забором. Она протянула толстую суковатую руку и оперлась ею о землю.

В дверь постучали. Опять! Нет, это была Анна Никифоровна.

— Попейте чайку, — сказала она. — Не уходите натощак. Вот вам хлеб. Он с повидлом. Мне прислала знакомая из Свердловска. Прекрасное повидло. Пожалуйста.

Голос ее звучал просительно и настойчиво. Она стояла перед ним в белой блузке, заправленной в юбку из какой-то плотной черной материи. Волосы были разделены тонким прямым пробором, и строгое лицо ее одинаково было готово и к улыбке, и к обиде.

Навашин взял хлеб, и она улыбнулась. Он вдруг увидел гладкий, без морщин лоб. И очень яркие, карие, не потерявшие цвета глаза. Увидел строгие и добрые губы.

— Ну, ешьте поскорее, — сказала женщина с облегчением.

«Почему она так благодарно смотрит? Потому что я ем ее хлеб с повидлом? Она смотрит так, как будто я уже поставил им новую крышу, и даю молоко всем, у кого ТБЦ, и разрешил ее сестре собирать землянику».

— Я пойду, — сказала она тихо, — в столовую все должны приходить вовремя.

И она протянула ему сухую тонкую руку.

Он съел ее хлеб со свердловским повидлом, надел рюкзак и тоже спустился вниз. Двери в коридоре нижнего этажа были раскрыты настежь, и он увидел ведра с белилами, заляпанный краской пол и клочья обоев на стенах.

Во дворе под длинным навесом тянулись длинные столы. За столами сидели старики и старухи. Серая одежда. Серая седина. Лица серые. И среди серого только два белых пятна — блузка Анны Никифоровны и кружевной чепчик женщины из Оренбурга. И еще лысины. Лысины блестели. Навашин замедлил шаг, потом остановился. Никто не ответил ему взглядом. Он чуть постоял и пошел к воротам. Скорей бы вон! Вдруг что-то заставило его обернуться. Все как один повернули головы и глядели ему вслед. Он помахал рукой. Кто-то один робко махнул в ответ.

* * *

Когда Машу, бывало, собирали утром в детский сад, Таня говорила:

— Скорей вставай! Умывайся скорей!! Скорее ешь!

И Маша спрашивала:

— Почему все надо скорей? И есть скоро, и умываться, и вставать!

Он был с ней согласен: он не любил торопиться. Когда торопишься, не видишь, не слышишь — все несется вскачь мимо. Но сейчас он хотел одного: поскорее отсюда! Скорее к автобусной остановке — и в Свердловск. Он опустит письмо тому сукиному сыну, который забыл своего брата и даже на табак ему не посылает. И еще, еще письма — он их выгребет из рюкзака и опустит тут же, на вокзале. И поскорее выкинет из памяти минувшую ночь. Он вспомнил: никто не требовал от него никаких обещаний. Словно понимали, что он ничего не сможет сделать. Или верили, что и так попытается? Они приходили, опрокидывали ему на голову новый кирпич и уходили. Черт бы их побрал. Не надо было начинать с Веселых Ручьев. С этого инвалидного дома. А не все ли равно, с чего начинать? И то правда. И лучше, что это позади.

У всех этих стариков одинаковые глаза. У всех у них просящее беспомощное выражение: «не обижай». Он снова мысленно встретился с этими глазами, и на минуту ему показалось, будто он встретился с отражением собственных глаз. «Нет, — сказал он себе. — Нет».

Как это сказала та, в чепчике: человеку, у которого нет дома, ничего не может быть нужно. Но ведь у нее есть дом. Он так и зовется: дом. Поганый, холодный. Инвалидный. Но это ее дом, дом, в котором она живет. Нет, это не ее дом. Дом должен быть похож на человека, который в нем живет, как тень похожа на того, кто ее отбрасывает. И недаром человек без тени спокон века внушал всем суеверный ужас. Судьба человека без дома бессмысленна. Наверно, по-настоящему любишь лишь тот дом, который выражает тебя. Нет, не тебя. Тех, кого ты любишь. Он прикрыл глаза. У окна она любила сидеть с книгой. За окном был овраг. В сумеречную пору он казался озером. Книги, книги, книги. Ма́шина колыбель. Белый кафель голландской печи. Этой комнаты уже нет, а все остальные комнаты на свете необитаемы.

Он стоял на автобусной остановке. В ту сторону, что на Свердловск. Повезло: очередь была небольшая — три человека. Два парня в ватниках, в брюках из чертовой кожи. И девушка с ними — молоденькая и хорошенькая.

— Ванечка, Колечка, — говорила она звонко и ласково, — а что я вам скажу! Тонька-то купила пальто на барахолке — хорошее, воротник из коричневой цигейки. Купила, несет в руках, любуется, вдруг навстречу женщина — это, говорит, мое пальто. Поняли, мальчики? Краденое пальто! Тонька туда, Тонька сюда, а женщина повела ее в милицию и доказала, что пальто — ее. Пришлось вернуть. Не пожалела Тоньку.

— Чего ж ее жалеть? Не покупай краденого, — хмуро сказал кто-то позади.

— Ах, но почем же она знала? Она так разочаровалась, так разочаровалась, что решила за Петьку Рыжего выйти. Ах, мальчики, я все думаю: какой дурак возьмет меня за себя на свою голову? — Она кокетливо засмеялась и снова сказала: — Мальчики, а что я вам скажу…

«Что я вам скажу, что я вам скажу», — мысленно повторил Навашин и, когда кондукторша объявила: «Столбушино!», — неожиданно для себя, чертыхаясь и скрипя зубами, вышел и перешел на другую сторону шоссе, к остановке автобуса на Веселые Ручьи и дальше, к Данкам, районному центру.

* * *

— Вы кто? — спросила секретарша.

— Что вы имеете в виду?

— Ну, кто вы?

— Был учителем.

— А сейчас вы кто?

— Да никто, пожалуй.

— Откуда вы?

— Пожалуй, ниоткуда.

— Ну, если вы пришли шутить, то не в адрес, гражданин. Вы все-таки у председателя райсовета. И вообще, сегодня день неприемный.

— Я проездом. Мне нужно…

— Всем нужно.

В комнату вошел человек с пяткой вместо лица.

— Звонки? — сказал он, проходя в кабинет.

— Из отдела пропаганды, — затараторила секретарша, схватив папку и семеня вслед. — Из сельхозотдела Петрухин.

5
{"b":"576943","o":1}