Литмир - Электронная Библиотека

На маленькой открытой террасе вокруг стола сидела Олина семья — свекор, свекровь, муж и двое детей — тихие близнецы шести лет.

— Иван Сергеевич, — представился старик, крепко пожимая руку Навашину. — Сердечно рад вас видеть.

— Мария Никитична, — сказала свекровь. — Милости прошу.

Близнецы горячо покраснели, подавая Навашину руку лопаточкой и назвали себя почти шепотом:

— Петя… Сережа…

— Зовите меня просто Николай, мы с Ольгой одногодки, следовательно, я вполне мог у вас учиться, — сказал Олин муж.

Стол был накрыт богато — крутые яйца, толсто нарезанное сало. Рыбные консервы — белая рыба в коричневом соусе — были вылиты в глубокую синюю миску. И самогонка, настоенная на клюкве. Иван Сергеевич разлил ее по стаканам.

— Ну, — сказал Николай, — за ваше счастливое возвращение. А где же ваша семья?

Навашин молчал.

— В Кленах? — спросил Николай.

— Нет.

— А где же?

Навашин молчал. Потом, взглянув на Олю, ответил:

— В Москве.

— Вы что же, не заезжая к жене, сюда поехали?

— Да.

Все молчали, вдруг ощутив неловкость.

— Вот это добросовестно, — сказал Николай, — сначала общественное, потом личное. Это добросовестно.

Навашин молчал. Он очень хотел ради Оли поддержать разговор, но никакие слова не шли на ум.

— Ваше дело в горкоме уже знают. Парфентьев перебежал вам дорогу, сам пошел советоваться. Там еще общей точки зрения не выработали, но дело, скажу я вам, осложняется.

Навашин должен был спросить, чем осложняется, но он молчал. И Оля спросила:

— Чем же оно осложняется? Дело ясное.

— Ясное-то ясное, да не очень. Если бы дочь этого Морозова вела бы себя как следует, дело другое. Но ее моральный облик оставляет желать лучшего. Она, не при детях будь сказано, завела у себя гарем какой-то. Вернее, притон. Ходят к ней… Ну, при детях не хотелось бы.

— Никуда не годно, никуда! — сказала Мария Никитична.

— Будет вам, — сказал старик. — У нее тоже жизнь покалеченная. Парфентьев не только дом заграбастал, он дочку эту подальше спихнул, чтоб глаза не мозолила. Она тоже свое отбыла — с сорок пятого по пятьдесят третий. Тоже, скажем прямо, не сахар. И там, я думаю, не санаторий, где она была. И хорошему там не научат.

— А он при чем? — сказал Николай. — Время такое было.

— Да ты что? — сказал старик. — Это он ее из Цветаева выставил, и не ври ты, сам знаешь, как было, на твоих глазах все случилось. Как он ту дарственную получил, неужели непонятно, если он был над заключенными начальник? А потом вышел на пенсию. Приехал, вселился, а ее забрали. Скажи, какая случайность. Время, конечно, время, а быть подлецом не обязательно. Подневольный — это одно, а холуй — другое.

— Давайте выпьем, — сказал Николай и опять разлил по стаканам мутную клюквенную водку. — У меня к вам счет, Сергей Дмитриевич. То есть вы, конечно, у меня в гостях, и какие могут быть счеты, но по-дружески скажу, что Ольгу вы неправильно воспитывали. Все ее высказывания — это один сплошной буржуазный гуманизм. И детей она мне портит.

— А это при детях можно говорить? — спросил Иван Сергеевич.

— Вот у меня жена и отец — два сапога пара. Держатся одних воззрений. Они нам с матерью всегда оппозиция. Чего ни коснись — все поперек.

— А отца тебе кто воспитал? — спросила Оля.

— Поп. Не поверите, — сказал Николай, снова обращаясь к Навашину, — у него Евангелие настольная книга была. Как у других «История партии». Я потребовал, чтобы эту литературу убрать. Смешно даже, чтобы в моем доме была такая литература.

— Дурак ты. — Старик вздохнул, поглядел на внуков и добавил: — А вы ешьте, ешьте, не слушайте. — И снова поворотился к сыну. — Ну что ты мелешь? Это не литература, а великая книга. Ты Горького уважаешь? Ну вот, он тоже сказал про Евангелие, что книга эта — великая.

— Будет вам спорить. — Хозяйка поставила на стол блюдо горячей картошки и сковороду с жареным мясом. — Дайте вашу тарелочку, Сергей Дмитриевич. Это баранина. Возьмите соленого огурчика. Сами солили, на всю зиму хватило. Май кончился, а у нас еще соленые огурчики есть. Вот как богато живем.

— Нет, — сказал Николай, — не переводи разговор. — Лицо у него стало упрямое. Было видно, что разговор его глубоко тревожит — и это не первый разговор в семье. Оля сидела, опустив глаза, только изредка взглядывала на мальчиков.

«Ты помнишь все, что я тебе говорил сто лет назад, а вышла за него замуж, — подумал Навашин. — Значит, ничем я тебе не помог и ни от чего не сумел уберечь».

Он посмотрел на мальчиков. Они исправно ели и, он мог прозакладывать голову, исправно слушали.

— Я не намерен переводить разговор, поскольку это вопрос серьезный. — Николай отхлебнул из стакана и торопливо закусил огурцом. — Я бы даже сказал, вопрос мировоззренческий. Жалость — дело никчемное. Я бы сказал — вредное. У нас дочку этого Морозова, не разобравшись, сперва тоже пожалели. А она — человек морально разложившийся. Ей, когда она вернулась, на первых шагах помогли. И площадь в районе предоставили, и мебели подкупили. Точно. Диванчик там, этажерочка. Но она не оценила. Это такой человек… Для писателя находка, если писать отрицательного героя. Женщина, а ругается. Выпивает, а попросту говоря, пьет мертвую. Это для писателя такой прототип, что поискать. У нас писатели ищут тем, а под ноги не смотрят. Шолохов очень верно сказал на съезде писателей: сбились в кучу в Москве и Ленинграде, а жизни не знают. От писателей в наше время требуется, чтобы…

— Александр Сергеевич Пушкин давно сформулировал, что требуется от писателя, — сказал Олин свекор. — Первое — чувства добрые пробуждать. Лирой. Второе — прославлять свободу. И третье — призывать милость к падшим. Три пункта, и все.

* * *

Они шли к гостинице. Темнело. Навстречу женщины гнали домой коров, а одна корова шла без хозяйки прямо по тротуару. То ли она знала дорогу, то ли такой уж самостоятельный был у нее характер, но она шла спокойно, изредка останавливалась пощипать траву, заглядывала в чужие окна и снова шла, будто прогуливалась.

— Почему вы молчали? — сказала Оля. — Я так на вас надеялась. Я так надеялась, что вы ему скажете, объясните, он бы вас послушал…

— Не послушал бы он меня.

— Он вам не понравился, я знаю. Но это на первый взгляд. Он очень хороший, очень добрый человек. Когда идут в горком с бедой, стараются попасть к нему, знают, что выслушает и постарается помочь. В самые трудные годы… Но вот сейчас он как-то насторожился. Он как-то не может справиться со всем, что произошло. Вот именно, настороже.

— Что же его насторожило?

— Он говорит, что нужна крепкая рука. Крепкая линия… Что нельзя распускать. Он преклонялся… И он не может понять. Ему кажется, что многое сейчас делается наперекор…

— И слава богу, что наперекор.

— Я тоже так считаю. Но как его убедить?

— Человек сам должен убеждаться. Смотреть и думать.

— Всегда можно помочь. Вы всегда говорили, что…

Он вдруг перестал ее слышать. Он очень устал. Кругом темно и пусто. И все равно. Он вдруг подумал, что помочь могут только счастливые. А те, кому все равно, — помочь не могут. Да, помогать могут только счастливые…

— Вы не слушаете? — спросила Оля.

— Прости. Я очень устал.

— А я так на вас надеялась… — печально сказала Оля.

…Она осталась в дежурке, а он поднялся к себе в номер. Соседей еще не было. И он зашагал по узкой комнате — от дверей к окну, от окна к дверям и снова к окну. Остановился и стал глядеть на улицу. Помогать могут только счастливые? Вранье. Он пришел в школу учителем после большой беды. Но темени и пустоты не было. Он был жив тогда. Несмотря на все, что с ним случилось. И после войны он тоже был жив, несмотря на все, что с ним случилось. А сейчас… Помогать могут только живые…

Он вдруг увидел, что через улицу к дверям гостиницы идет человек. Высокий. Кажется, седой. Блеснула лысина в отсвете фонаря, что над дверью. «Это он. Ко мне».

12
{"b":"576943","o":1}