Зима стояла мягкая, как май в Иль-де-Франс. Адъютант провел меня через полутемный зал. Открылась дверь. Черчилль лежал в постели с сигарой во рту. Сиделка поднялась и вышла. Комната была маленькая, белая и голая, как больничная палата.
Смутившись, я запнулся на первых же английских словах. Мне хорошо запомнились все подробности встречи с премьер-министром и он сам - таким, каким я его тогда увидел: анфас бульдога, череп, покрытый редкими тонкими волосами, полные руки, живые глаза на неподвижном, помятом лице. Черчилль походил и на новорожденного и на старика. Он выбрасывал короткие фразы одновременно через нос и через рот. Могло показаться, что он перескакивает от одной мысли к другой, но на самом деле он хорошо знал, куда клонит.
Восстановить в памяти его мысли и слова нетрудно - достаточно пробежать длинные телеграфные отчеты о наших беседах, которые я тогда посылал. Черчилль удовлетворен переговорами с де Голлем; он восторженно отзывается о генерале и о миссии, которую тот взял на себя. Однако в телеграмме сказано: "Черчилль с горечью добавляет, что со времени занятия Сирии генерал постоянно выказывает острую неприязнь к иностранцам и агрессивную враждебность по отношению к нему, Черчиллю.
Д'Астье отвечает, что в Великобритании сделали все возможное, чтобы вызвать у генерала и французских руководителей чувство собственной неполноценности. Он напоминает о неудачах, которые потерпели англичане, опираясь на призрачные правительства Греции, Польши, Югославии, и добавляет, что к единственному правительству, сохранившему глубокие связи со своим народом, Черчилль проявил наименьшее расположение".
Черчилль не малодушен: он не спорит по пустякам и не боится признавать свои ошибки. Он занимательнее де Голля, который изрекает истины как некое откровение. Черчилль идет на уступки, лавирует и снова принимается за свое: "Эх, если бы в июне сорокового года мне удалось вывезти из Франции Манделя!.. Когда, наконец, де Голль перестанет быть таким несносным и оставит свои каверзы? Можно прийти к соглашению по всем вопросам, кроме этой нелепой "чистки"..."
Перескакивая от одной мысли к другой, лая с наигранной яростью, заставляющей обеспокоенную сиделку приоткрывать дверь, и потрясая потухшей сигарой, он развивает свои тезисы о "чистке".
Для него существуют лишь две категории французов: те, что хотят победы Германии, и те, что ее не хотят. Ему наплевать на то, что последние заняли выжидательную позицию, на то, что они ведут двойную игру и даже заигрывают с Германией. Они - орудие, которым он может воспользоваться, как пользуется нами, чтобы довести войну до победного конца. "Соображения морального порядка", а также последствия, которые скажутся на нации в результате такого двусмысленного поведения, выше его понимания. Наплевать ему и на то, что народ будет введен в заблуждение и обманут этими интригами, что он не сумеет избрать правильный путь. Ведь Черчилль не верит в то, что людям дано понять и осмыслить ход истории, которую, по его мнению, решают в крупной игре и хитросплетениях лишь сильные мира сего.
С некоторым удивлением выслушиваю я его заявление о том, что присоединение Северной Африки в 1940 году оказалось бы менее выгодным, чем в 1942. Одним махом он отпускает грехи тем, кто отказался от борьбы в колониях, потом расшаркивается перед теми, кто, по его словам, "заморозив Африку", сохранил ее съедобной до 1942 года. Должно быть, он наслушался высказываний крупных французских пораженцев ("немцы пройдут через Испанию, возьмут Гибралтар, Африка для них будет открыта"), потому что, удивляя меня отсутствием воображения, принимает их доводы, как закон. Внезапно он спохватился и поправился: "Но путь, избранный вами, - путь чести. Всегда правы те..."
За этим неопределенным высказыванием скрывается вполне определенная цель. Черчилль хочет, чтобы мы освободили недавно арестованных Пейрутона, Буассона и Фландена. Буассон, говорит он, оказал большие услуги американцам во время их высадки во Французской Западной Африке. Пейрутон оказал незначительные услуги англичанам в Тунисе, Фланден воспротивился посылке экспедиционного корпуса, отправлявшегося для подавления Свободной Франции в Африке. Действия Буассона, открывшего огонь по французам в Дакаре в 1940 году и помешавшего их попытке присоединить Дакар к Свободной Франции; действия Пейрутона, который, будучи министром внутренних дел, положил начало борьбе с Сопротивлением; действия Фландена, который в бытность министром иностранных дел в правительстве Петэна послал свою знаменитую телеграмму Гитлеру, - все это принесло вред одной лишь Франции. Черчилль дает понять, что в его правительстве есть люди, причинившие Франции гораздо больше неприятностей. Однако ему виднее, вред или пользу нанесли они тем самым его стране, Англии. "Д'Астье настаивает на том, что вопрос о чистке чреват опасными последствиями: между Сопротивлением в самой Франции и его представителями за рубежом может произойти разрыв, если последние проявят слабость. Черчилль отвечает, что мы в полном праве провести чистку, если она не коснется видных деятелей, в отношении которых были приняты известные обязательства".
Когда я замечаю, что подобное вмешательство в наши внутренние дела создает опасный прецедент, и когда мы упоминаем о Петэне, Вейгане, Дериене, Черчилль восклицает: "Делайте с ними, что хотите... можете их расстрелять... Но если вы осудите Буассона, Фландена и Пейрутона, Рузвельт порвет отношения с Комитетом и я последую его примеру".
После этой яростной вспышки я получаю наконец возможность заговорить о помощи Сопротивлению во Франции. Черчилль успокаивается:
- Если речь идет о том, чтобы драться, то по этому вопросу мы договоримся скорее, чем о чистке. Заседание Ассамблеи - яркий тому пример. Вы совершенно справедливо нападали на нас, поднимая вопрос о доставке оружия во Францию. Это военный вопрос, и вам окажут необходимую помощь.
- Уже полтора года нас кормят обещаниями. Однако маршал воздушных сил Гаррис не предоставляет нам ни летчиков, ни самолетов, чтобы сбросить оружие на парашютах.
- Гаррис поступит так, как я ему скажу. Приходите ко мне, когда будете в Лондоне...
Уже больше двух часов продолжается эта беседа. За дверью выказывают нетерпение. А Черчилль непринужденно говорит: "Скажите де Голлю, что мне надоели его булавочные уколы. Я просил прислать сюда де Латтра де Тассиньи, а он запретил де Латтру являться ко мне". Я отвечаю, что со времени инцидента с Жиро де Голль не без основания остерегается союзников и того, как они используют некоторых генералов.
- Жиро - порядочный человек, и не я это выдумал. Это сказал генерал Жорж, с которым я в большой дружбе. Я хотел бы, чтобы он состоял при мне.
Черчилль объясняет мне, почему он любит Жоржа и ненавидит Вейгана. В июне 1940 года Вейган настаивал на том, чтобы Черчилль оказал поддержку французам, выделив двадцать пять эскадрилий истребителей. "Если б я дал ему самолеты, я бы, наверно, проиграл битву за Лондон и войну. Между тем Вейган уже тогда задумал начать переговоры о перемирии. Генерал Жорж открыл мне правду и посоветовал не давать ему истребителей. Я никогда этого не забуду..."
Дверь на этот раз распахивается, и входит пилот премьер-министра. Черчилль бросает сигару и привстает, опираясь на свои короткие руки. Он в голубой пижаме. Пора лететь.
IV. Лондон, январь 1944 года.
Столица
После Марокко, далекого края феодальных традиций, Лондон производил впечатление столицы ввергнутого в войну мира, столицы, которая все время под угрозой и в которой смешались остатки полдюжины обезглавленных столиц. Пятнадцатичасовой ночной перелет от Марракеша до Престуика скучен. Никакой другой способ путешествия не заставит вас почувствовать так сильно, что вы не человек, а посылка. Перед отправкой на "Дакоте" людей, сидящих в затылок друг другу, привязывают к железным сиденьям. Спереди и сзади у них вырастают горбы парашютов.
На заре мы увидели острова Силли, затем окутанную туманом Ирландию и, наконец, Престуик, где сотни людей ожидали отправления в Америку, Африку и Австралию. Стоял густой туман, поэтому самолеты из Престуика не летали в сторону Лондона. Мы прекрасно доехали на поезде, но уже спускалась ночь и с нею такой плотный белый туман, что, казалось, вокзал стоит на краю пропасти. Ни один пешеход, ни одна машина не рисковали проникнуть в этот мир, где не существовало ни тротуаров, ни мостовых до тех пор, пока ваше тело не ударялось о скользкие камни. Как все стада мира во время непогоды, стадо на вокзале в Эйстоне было покорно и терпеливо. Так же покорны и терпеливы стада на вокзалах Престуика, Марселя, Лиона, но им меньше приходится хитрить и ожидание для них не так тревожно.