– Тебя, Пашко, кто ето научил воротча проходить?
Да знаю я эту напускную отцовскую суровость. Брови хмурит, а в глазах доброта…
– Сосед наш, Николай Семенович. Ты же сам меня к нему послал. Он сказал, что самолучшие воротча у родни нашей – у Сусаньи Петровны. Иначе пунашки ловиться не будут и рыба клевать.
Тут отец не выдержал, плечи его затряслись, и он побежал за дверь, на поветь. Я понял – чтобы просмеяться.
А мама хохотала во весь голос. Она положила руки на стол и уперлась в них лбом. Смеялась мама звонко.
И в самом деле, я не понимал: чего это мои родители так развеселились? Про воротча эти я давно уже слыхал, знал, что проходить их надо, хотя и не понимал, что это такое.
Но для меня было совершенно очевидно: штука это важная, даже необходимая в промысловом деле. Тогда почему родители к ней так несерьезно относятся?
Отец, как ни в чем не бывало, пришел с повети и уселся на свое место – в торце стола. Начал есть рыбу, пойманную еще зимой щуку. Мы ее много тогда привезли на санях с озера Никиткина. И мама сказала:
– К Сусанье Петровне нельзя идти, я с ней поругалась.
– Когда эт ты успела? – округлил глаза папа. – Ты все время с ней ладишь.
– Лажу, да не всегда, оказывается, – ответила резковато мама, подбоченилась, поглядела в окно и фыркнула.
Она всегда так фыркала, когда говорила о женщинах, с которыми была не в ладах.
– Ну и в чем же вы не сошлись, кумушки? – хмуро поинтересовался отец, снимая «мундир» с вареной картошины. Он страсть как любил вареную картошку с соленой рыбой. Я тоже.
– Она тебя шаляком назвала. Старушка сама, а все ей обзываться надо.
– Может, я шаляк и есть. Форменный. Может, так оно и есть. Родня – она родня и есть. Может и сказать. – Все же у отца в краю глаза мелькнула искорка обиды, и он тему продолжил. – Чего эт Сусанья Петровна меня костить стала? Вроде я ей ничего худого и не делал.
– Ты, Гриша, за что-то ругнул Павлу Гавриловну, вот бабушка и осердилась.
Павла Гавриловна была дочкой Сусаньи Петровны. Жила она с большим семейством в другой половине нашего дома, приходилась нам соседкой и близкой родней. Но, по правде говоря, всяко было в наших отношениях в разные времена…
– А чего она, деинка, овец своих на нашей половине держит? Огород разгородила. Нам самим травка нужна. У нас вон пять штук своих. Ягушка ходит суягня. Траву нашу изводит, деинка. Родня родней, а каша наша, а не ваша.
Отец посмотрел на меня с видом человека, докопавшегося после долгих поисков до истины, и с треском хлопнул ладонями по коленям:
– Вот оно что! А я думаю: чего это Павла Гавриловна на меня глазами рыскат да не разговариват. Я и матюгнул-то ее маленько всего. Так, для легкой острастки. А она, гляди-ко ты, осердилась, губу выпятила.
– Не надо бы ругаться с соседями, Гриша. Вон оно как получается: ругань одна вышла, да обида. Пусть она, эта трава… Отношения дороже. А для овечек ребята из припольков травы наносят.
Отец крепко уважал своего дядю, женой которого и была Павла Гавриловна. Конечно, ему не хотелось никаких конфликтов, но что теперь поделаешь – матюги уже вылетели из его возмущенного рта. Надо теперь все улаживать. Зря он погорячился, зря. Он попил чаю и засобирался куда-то по делам. А мне наказал:
– Ты, Паша, насчет Сусаньи Петровны правильно все решил. Пойди к ней воротча проходить. Она в самом деле бабушка справная. Да и любит она тебя, я знаю… Не должна отказать. Только один не ходи – неудобно, собери ребят. Не ты один в деревне пунашочник…
На другой день в школе я собрал ватагу таких же, как я, оголтелых охотников-промысловиков из второго, третьего, четвертого классов.
Все они жаждали пройти воротча, все понимали сугубую важность этого неотъемлемого для удачной охоты дела, все осознавали совершенно твердо: воротча не прошел – дичь пролетит мимо тебя, зверь пройдет мимо, точно так же минует тебя и рыба.
После школы я повел этот отряд искателей удачи к дому Сусаньи Петровны. Она жила в центре деревни, почти напротив здания бывшей церкви, где теперь располагался сельский клуб.
Дом ее стоял на пригорке, в стороне от деревенской улицы, и мы, как и полагается охотникам, не стали туда ломиться, а остановились, спрятались за большим костром дров, что стоял на обочине улицы, и подглядывали из-за него: где же обитает Сусанья Петровна? Дома ли она? Чем занимается?
А Сусанья Петровна была около дома.
Она ходила в больших мужских резиновых сапогах, в старенькой залатанной во множестве мест фуфайке по закрайку своего огорода и собирала оттаявшие из-под снега сырые чурочки и полешки – всё дрова, и складывала их на просушку поверх кучи старых досок.
Обстановка была вполне благоприятной. Увидев такое дело, я сказал единомышленникам:
– Можно выходить.
Сам я часто дышал, мне было страшновато появляться из-за поленницы на белый свет и на глаза Сусанье Петровне. Я откровенно трусил. Так, наверно, побаивается молодой солдат вылезать из окопа и идти в первый раз в атаку на пулеметы. Но вылезать надо было, потому что ребята знали: я – родня, а родне в деревне не принято отказывать. Поэтому на пулеметы я пошел первый, отряд промысловиков нерешительно плелся сзади.
Сусанья Петровна стояла около кучи старых досок и держала перед собой двумя руками сырую чурочку, как будто играла на гармони. Увидав нас, целую ватагу человек из десяти, она сильно изумилась. Старческое морщинистое лицо ее, немного припухлое от ветра и весеннего солнышка, сейчас словно порозовело, посвежело. Обычно маленько уже скособоченная от тяжести прожитых лет, она вдруг разогнулась, вытянулась и спросила нас весело и дружелюбно:
– А куда это вы, мужики, таки красивы, путь-дорогу направляете? В каку таку сторону?
Все молчали, шмыгали носами. А я вроде за старшего: я ведь всех сгоношил воротча пройти. Мне и держать ответ. Надо было с какого-то боку начинать разговор. Сложный разговор, непонятный, но чрезвычайно важный.
– Мы это, бабушка Сусанья, по делу к тебе пришли.
– Да что ты, Паша, да что вы, родненькие вы мои! – Сусанья Петровна и всплеснула бы привычно руками (ох, умеет она руками махать!), да чурка у нее в обеих руках. Она поводила туда-сюда чуркой, запричитала: – Да чем же я, старушка така, смогу вам помочь-то, голубочки-то вы мои! Не могу я уж боле ничего. В больших уж годочках-то стала я…
И тут я назвал цель нашего прихода:
– Нам бы воротча у тебя пройти, баба Сусанья.
Сусанья Петровна как стояла, так и села на старые досочки. Посидела она на этих досочках, поглядела на нас с приветливой улыбочкой и спросила вполне радушно:
– А послал-то вас кто ко мне, окаянные?
Тут уже все вступились, загалдели, видя, что дело может и выгореть.
– Вся деревня нас послала, бабушка, вся деревня. Все говорят, что у тебя воротча самы лучши.
Сусанья Петровна еще маленько посидела на старых досочках, поохала, видно, что притворно, незлобно поругала и нас, и всю деревню: вот удумали, окаянные, изгаляются над старухой, такие-сякие… Потом она с кряхтеньем, но довольно бойко поднялась, оглядела нас с насмешливым видом, приказала:
– Ну, пришли, дак и пойдем. Заходите в избу, хулиганье. Только ноги выколачивайте. Грязно, подит-ко, на улке-то теперича.
В избе Сусанья Петровна усадила нас на длинную лавку, что стояла вдоль всей левой стены. Кому лавки не досталось – заняли табуретки, а кто-то уселся прямо на пол.
– За пунашками собрались? – поинтересовалась старушка, а сама зачем-то взяла веник, стоявший у печки в углу, и положила его в правую руку.
Примерила, крепко ли сидит он у нее в руке. Было видно, что веник держался в руке крепко.
«Зачем ей веник-то, – подумалось нам всем, – да еще такой, без листьев совсем, одни ветки голые… Если таким веником по одному месту…»
– Ну что же, детки, будут вам пунашки. Хорошо наловите. У меня воротча легки.
Она подошла к двери, настежь открыла ее, а сама встала у порога спиной к двери, лицом к нам. В правой руке – веник, левой она подобрала подол сарафана, сколько можно было, задрала подол кверху и расставила широко ноги. Между оголенных старушечьих ног образовалось что-то вроде маленьких ворот.