1 декабря 1914. Петроград
Ю. Л. Оболенская – К. В. Кандаурову
‹…› Получаю твои письма теперь в 6 часов отчего-то. Сегодняшнее пришло как раз в момент разговора о тебе, под яростный треск швейной машины. Вчера я сшила 100 мешочков, сегодня 50: совершенные бонбоньерки, странно вспомнить их трагическое назначение. Москва сидит без вина, а Питер-град и без воды: второй день не идет вода нигде: положение военное. ‹…› Я недавно вспоминала твой рассказ о том, что «нельзя в живых людей стрелять». Здесь рассказывали, как привели пленных немцев и у одного отрублено ухо. Солдат, который в бою его отрубил, страшно жалеет немца и наконец просит офицера: «Ваше благородие, дозвольте ему полтинник дать: очень уж мне его жалко». ‹…›[107]
2 декабря 1914. Москва
К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской
‹…› Прочел пьесу Алеши. Очень торопливая вещь, и особенно два первых акта. Второй акт происходит в окопах, где солдаты говорят с офицерами; этот акт очарователен, чего не могу сказать про последний, т. к. конец запутан и скомкан. Мне кажется, что, несмотря на свою трудоспособность, он устает к концу и становится вялым. Мне ужасно жаль – я искренно люблю его и его талант. ‹…›[108]
Поскольку речь в письме идет об одной и той же пьесе, нельзя не отметить еще одну краску, свойственную натуре Кандаурова, – переменчивость настроений, эмоциональную подвижность оценок. Подобная непоследовательность, вибрация мнений, равно как и необдуманные шаги Константина Васильевича, Юлию Леонидовну и забавляли, и огорчали. Так в переписке появятся вполне устойчивые образы-маски «кочана капусты», «садовой головы», Кости Капусткина, которые позволяли снять напряжение, улыбнуться, не педалируя недоразумений и обид.
[Декабрь] 1914. Петроград
Ю. Л. Оболенская – К. В. Кандаурову
‹…› Если будешь у Пра, напиши, о чем с ней поговорили, или просто, как ей живется и что делается в милом обормотнике. Я целую их всех, но ты лучше передай это на словах. Снег метется, метется за окном, кружит, кружит, и я все думаю, думаю, думаю. Передай привет Толстому. Рада, что хороша его пьеса. В Москву поехала вчера Лермонтова и хочет в балет. Она взяла у меня портрет Маргариты. А что ты сделал с теми, что я привезла? ‹…›[109]
15 декабря 1914. Москва
Е. О. Волошина – Ю. Л. Оболенской
‹…› Утром к нам заходил Толстой с К<онстантином> В<асильевичем>, у нас обедали, чай пили. К<онстантин> В<асильевич> был в духе, весел, объявил, что 22/XII (кажется, не вру) едет в Питер. На мои слова, что Вас очень тревожит его здоровье, ответил: я ей написал, она успокоилась. Ан<ну> Вл<адимировну> я видела на днях в опере, наши ложи были рядом. Мы только подали друг другу руки. Вид у нее цветущий. Мне очень жаль, что я так редко встречаюсь с Кандауровым, а потому не могу время от времени давать Вам о нем сведения. ‹…›[110]
15 декабря 1914. Москва
К. В. Кандауров – Ю. Л. Оболенской
Милая и дорогая Юля! Сегодня день радостей: солнце светило ярко, был у Алеши, был в обормотнике, где ел чудесные лепешки из Питер-града, получил хорошее письмо, а дома сюрприз от Ан<ны> Вл<адимировны>, которая тайком окантовала дорогие наброски акварелью. Как хорошо! И в театре, кажется, веселье! Радость и одна радость наполняла сегодня весь день. Я ужасно рад, что ты ищешь в живописи радости. Я не понимаю мрачное искусство – искусство должно нести радость жизни, бросать свет в темноту. Как я счастлив сегодня! ‹…› Когда будешь в Москве, то будешь писать портрет Маргариты, и это чем скорей, тем лучше. Очень прошу не отказываться, т. к. многим доставишь этим большую радость. ‹…›[111]
16 декабря 1914. Петроград
Ю. Л. Оболенская – К. В. Кандаурову
‹…› Котик, а где же мне писать Маргариту – в обормотнике тесно в моей бывшей комнате. И станет ли сидеть она? Кто вообще интересуется этим портретом, кроме тебя? Я потому спрашиваю, что прошлый раз вышла чепуха.
Милый дружок, зачем посторонние приводят в порядок мои работы? Кроме тебя, никто этого делать не должен. Не сердись на меня за это ‹…› А хороши ли были лепешки у Пра? Это из отрубей, Котик, вот ты их и попробовал! ‹…›[112]
16 декабря 1914. Вечер. Петроград
Ю. Л. Оболенская – К. В. Кандаурову
‹…› Как поживает Пра и что Толстой? О чем поговорили? ‹…› Котя, если писать Маргариту, то придется долго – согласится ли она? А скоро я не могу отделаться. Отчего ты снова заговорил об этом портрете? Когда приедешь, устрою тебе елку, хорошо? ‹…› Сейчас прерывала письмо, т. к. за чаем был у нас одни слепой немец, у кот<орого> сын в немецком плену, а сам он расстраивается по поводу травли «Нов<ым> Временем» прибалтийских немцев, т. к. чувствует себя горячим русским патриотом. По-русски еле говорит, и жаль мне его было смертельно. Много незаслуженного оскорбления может произойти для отдельных лиц. Вот – сын в русской армии был. ‹…›[113]
28 декабря 1914. Петроград
Ю. Л. Оболенская – К. В. Кандаурову
Сегодня ночью был ветер с метелью, и я гнала грусть о тебе: если бы мне только держать твою руку, только приложить ее к щеке и слушать ветер около тебя. Утром писала, скоро кончу. Потом приходил Сер<гей> Эфрон. Он изумительно, невероятно красив в своей шубе и шапке – какой-то принц индийский, раджа. Такой сказочной красоты, породистости я не видела больше. Но вот не могла бы увлечься! Дорогой мой, насколько ты моложе его – даже смешно! И не в смысле какой-либо мудрости – а просто в нем такая усталость и тяжесть. Как это странно. Ах, как я люблю тебя, любуюсь тобой. Моя радость, береги себя, чтобы мне радоваться на тебя всегда и чтобы живопись моя кричала о радости. Целую, до завтра[114].
Здесь, пожалуй, Юлию Леонидовну можно заподозрить в некоторой «недостаточности», намеренной холодноватости в описании своего отношения к С. Я. Эфрону. В записях о нем в дневнике 1913 года присутствуют другие интонации – более доверительные и дружески-нежные: «…Но Сережа. А он не чует своей хрупкости. Строит планы: “Я непременно зайду в П<етер>б<урге> посмотреть Вас в обстановке из красного дерева”, – сказал сегодня. Я бы ему прибавила жизни из своей, да нельзя. 19 лет»[115].
30 декабря 1914. Москва
Е. О. Волошина – Ю. Л. Оболенской
‹…› меня на днях ошарашил Алехан в коридоре нашего обормотника, куда вызвал и сообщил, что любит Тусю Крандиевскую, любит давно и т. д. и т. д. Я в тот вечер так и не поверила ему, думала, шутит, но дней через несколько он опять пришел уже ночью и целых 2 часа объяснял мне очень туманно и красиво, как все это в нем произошло. Разумеется, я его не обвиняю, но все прежнее обаяние любви его рассеялось. Померк ореол молодой, красивой, всепоглощающей влюбленности. И что он нашел в Тусе? Говорит, что мы все не знаем, не понимаем ее. Говорит, что у нее только внешность articl’a de Paris[116], как я ее называю, что этой внешностью она только прикрывается. Дай Бог. ‹…›[117]