"Выгоню. Нужда заставит - воротится. Тогда - нужники чистить. Да, не дури!" - отрывал он коротенькие мысли от быстро вертевшегося клубка их и в то же время смутно понимал, что вёл себя не так, как следовало, пересолил, раздул обиду свою.
Выйдя на берег Оки, он устало сел на песчаном обрыве, вытер пот с лица и стал смотреть в реку. В маленькой, неглубокой заводи плавала стайка плотвы, точно стальные иглы прошивали воду. Потом, важно разводя плавниками, явился лещ, поплавал, повернулся на бок и, взглянув красненьким глазком вверх, в тусклое небо, пустил по воде светлым дымом текучие кольца.
Артамонов, погрозив лещу пальцем, вслух сказал:
- Я тебе устрою судьбу!
И - оглянулся, услыхав, что слова звучали фальшиво. Спокойное течение реки смывало гнев; тишина, серенькая и тёплая, подсказывала мысли, полные тупого изумления. Самым изумительным было то, что вот сын, которого он любил, о ком двадцать лет непрерывно и тревожно думал, вдруг, в несколько минут, выскользнул из души, оставив в ней злую боль. Артамонов был уверен, что ежедневно, неутомимо все двадцать лет он думал только о сыне, жил надеждами на него, любовью к нему, ждал чего-то необыкновенного от Ильи.
"Как спичка, - вспыхнула, и - нет её! Что же это?"
Серое небо чуть порозовело; в одном месте его явилось пятно посветлее, напоминая масляный лоск на заношенном сукне. Потом выглянула обломанная луна; стало свежо и сыро; туман лёгким дымом поплыл над рекой.
Артамонов пришёл домой, когда жена, уже раздетая, положив левую ногу на круглое колено правой, морщась, стригла ногти. Искоса взглянув на мужа, она спросила:
- Ты куда это Илью послал?
- К чёрту, - ответил он, раздеваясь.
- Всё сердишься ты, - вздохнула Наталья; муж промолчал, посапывая, возясь нарочито шумно. Дождь начал кропить стёкла окон, влажный шёпот поплыл по саду.
- Уж очень загордился Илья ученьем.
- У него мать - дура.
Мать втянула носом воздух и, перекрестясь, легла в постель, а Пётр, раздеваясь, с наслаждением обижал её:
- Что ты можешь? Ничего. Дети не боятся тебя. Чему ты учила их? Ты одно можешь: есть да спать. Да рожу мазать себе.
Жена сказала в подушку:
- А кто учиться отдавал их? Я говорила...
- Молчи!
Он тоже замолчал, прислушиваясь, как всё сильнее падает дождь на листья черёмухи, посаженной Никитой.
"Благую долю выбрал горбатый. Ни детей, ни дела. Пчёлы. Я бы и пчёл не стал разводить, пусть каждый, как хочет, сам себе мёд добывает".
Повернувшись вверх грудью так осторожно, как будто она лежала на льду, Наталья дотронулась тёплой щекою до плеча мужа.
- Поругался ты с Ильёй?
Было стыдно рассказать о том, что произошло у него с сыном; он проворчал:
- С детями - не ругаются, их ругают.
- В город уехал он.
- Воротится. Даром нигде не кормят. Понюхает, как нужда пахнет, и воротится. Спи, не мешай мне.
Через минуту он сказал:
- Якову учиться больше не надо.
И ещё через минуту:
- Послезавтра на ярмарку поеду. Слышишь?
- Слышу.
"Что же это такое? - соображал Артамонов, закрыв глаза, но видя пред собою лобастое лицо, вспоминая нестерпимо обидный блеск глаз Ильи. - Как работника, рассчитал отца, подлец! Как нищего оттолкнул..."
Поражала непонятная быстрота разрыва; как будто Илья уже давно решил оторваться. Но - что понудило его на этот поступок? И, вспоминая резкие, осуждающие слова Ильи, Артамонов думал:
"Мирошка, лягавая собака, настроил его. А о том, что дела человеку вредны, это - Тихоновы мысли. Дурак, дурак! Кого слушал? А - учился! Чему же учился? Рабочих ему жалко, а отца не жалко. И бежит прочь, чтобы вырастить в сторонке свою праведность".
От этой мысли обида на Илью вспыхнула ещё ярче.
"Нет, врёшь, не увильнёшь!"
Тут вспомнился Никита, отбежавший в сторону, в тихий угол.
"Все меня впрягают в работу, а сами бегут".
Но Артамонов тотчас же уличил себя: это - неправильно, вот Алексей не убежал, этот любит дело, как любил его отец. Этот - жаден, ненасытно жаден, и всё у него ловко, просто. Он вспомнил, как однажды, после пьяной драки на фабрике, сказал брату:
- Портится народ.
- Заметно, - согласился Алексей.
- Злятся все отчего-то. Как будто все смотрят одной парой глаз...
Алексей и с этим согласился; усмехаясь, он сказал:
- И это - верно. Иной раз я вспоминаю, что вот такими же глазами Тихон разглядывал отца, когда тот на твоей свадьбе с солдатами боролся. Потом сам стал бороться. Помнишь?
- Ну, что там Тихон? Это - убогий.
Тогда Алексей заговорил серьёзно:
- Ты что-то часто говоришь об этом: портятся люди, портятся. Но ведь это дело не наше; это дело попов, учителей, ну - кого там? Лекарей разных, начальства. Это им наблюдать, чтобы народ не портился, это - их товар, а мы с тобой - покупатели. Всё, брат, понемножку портится. Ты вот стареешь, и я тоже. Однако ведь ты не скажешь девке: не живи, девка, старухой будешь!
"Умён, бес, - подумал Артамонов старший. - Просто умён".
И, слушая бойкую, украшенную какими-то новыми прибаутками речь брата, позавидовал его живости, снова вспомнил о Никите; горбуна отец наметил утешителем, а он запутался в глупом, бабьем деле, и - нет его.
Много передумал в эту дождливую ночь Артамонов старший. Сквозь горечь его размышлений струйкой дыма пробивались ещё какие-то другие, чужие мысли, их как будто нашёптывал тёмный шумок дождя, и они мешали ему оправдать себя.
- А в чём я виноват? - спрашивал он кого-то и, хотя не находил ответа, почувствовал, что это вопрос не лишний. На рассвете он внезапно решил съездить в монастырь к брату; может быть, там, у человека, который живёт в стороне от соблазнов и тревог, найдётся что-нибудь утешающее и даже решительное.
Но подъезжая на паре почтовых лошадей к монастырю, разбитый тряской по просёлочной дороге, он думал:
"Это - просто, в уголке стоять; нет, ты побегай по улице! В погребе огурец не портится, а на солнце - живо гниёт".
Он не видел брата уже четыре года; последнее свидание с Никитой было скучно, сухо: Петру показалось, что горбун смущён, недоволен его приездом; он ёжился, сжимался, прячась, точно улитка в раковину; говорил кисленьким голосом не о боге, не о себе и родных, а только о нуждах монастыря, о богомольцах и бедности народа; говорил нехотя, с явной натугой. Когда Пётр предложил ему денег, он сказал тихо и небрежно:
- Настоятелю дай, мне не надо.
Было видно, что все монахи смотрят на отца Никодима почтительно; а настоятель, огромный, костлявый, волосатый и глухой на одно ухо, был похож на лешего, одетого в рясу; глядя в лицо Петра жутким взглядом чёрных глаз, он сказал излишне громко:
- Отец Никодим - украшение бедной обители нашей.
Монастырь, спрятанный на невысоком пригорке, среди частокола бронзовых сосен, под густыми кронами их, встретил Артамонова будничным звоном жиденьких колоколов, они звали к вечерней службе. Привратник, прямой и длинный, как шест, с маленькой, ненужной, детской головкой, в скуфейке, выгоревшей, измятой, отворив ворота, пробормотал, заикаясь, захлёбываясь:
- Д-до-б-бро...
И сразу, со свистом, выдохнул:
- П-пож-жаловать.
Сизо-синяя туча, покрыв половину неба, неподвижно висела над монастырём, от неё всё кругом придавлено густой, сыровато душной скукой, медный крик колоколов был бессилен поколебать её.
- Одному не поднять, - виновато сказал служка гостиницы, попробовав вытащить из кибитки ящик с подарками Никите, и стукнул по ящику маленьким, чёрным кулаком.
Пыльный и усталый, Пётр медленно пошёл в сад к белой келье брата, уютно спрятанной среди вишен и яблонь; шёл и думал, что напрасно он приехал сюда, лучше бы ехать на ярмарку. Тряская, лесная дорога, перепутанная корневищем, взболтала, смешала все горестные думы, заменив их нудной тоской, желанием отдыха, забытья.