Литмир - Электронная Библиотека

– О чем?

– О вас. О том, как она часто говорила о вас. И письма писала… – Голос Ирины стал мягким, и хрипота исчезла. – Только отправлять-то их было некуда… Эх, приехать бы вам на месяц раньше…

Я был рад, что на дворе темно и не видно моего лица.

– Ну, что поделаешь, – сказал я, – видно, не судьба… Прощайте!

Она ушла, бесшумно ступая валенками по снегу. Я, вспомнив о самом главном, крикнул:

– Какой же военкомат?

– Нашего района! – ответила Ирина из темноты.

В военкомате, куда я пришел на следующий день, было пусто, но я уже знал, что в большинстве учреждений обитаема лишь одна, наиболее теплая комната. Я отыскал эту комнату и обратился к военкому, седоватому низенькому человеку, со своей просьбой.

– Э-э, – протянул военком, когда я попросил справиться по картотеке, куда направили Лиду. – Разве сейчас установишь? – В голосе его было раздражение. – Обстреляли нас недавно… Правда, хозяйство мы почти все спасли. Вот теперь сидим день и ночь, разбираем…

Мне стало неловко. Я понимал, что моя просьба, изложенная, так сказать, официально, могла вызвать раздражение у человека, занятого большой работой. Тысячи подобных дел могли бы возникнуть у каждого ленинградца. Я сказал военкому возможно мягче, что сознаю всю несвоевременность моей просьбы, но пробуду в Ленинграде очень недолго, и если между делом он приказал бы…

– Хорошо, – сказал военком и повернулся к пожилому, с острой бородкой человеку, сидящему у двери.

– Вот, товарищ Козочкин, будете карточки разбирать, поищите. – Он записал на листке бумаги имя, отчество и фамилию и протянул Козочкину.

Я понял, что моя судьба в руках этого человека.

25 января

Засвистели снаряды. Радио объявило о начале артиллерийского обстрела.

Было непривычно слышать выстрел и затем свист и ждать через несколько секунд разрыва. И было страшно осознать, что через несколько секунд оборвется чья-то жизнь.

На фронте это воспринималось по-другому. Там люди сидели в окопах и блиндажах с оружием в руках. Они знали, что воюют, то есть готовы убивать и принять смерть. Но здесь люди ходили по улицам или лежали в постелях, и было противоестественно думать о том, что вот сейчас, через секунду после этого свиста, с грохотом разлетится стена, взовьется черный столб разбитого камня, дерева и снега и наступят разрушение и смерть.

Обстрел продолжался часа два.

…Ночью ко мне пришли два корреспондента центральных газет. Они жили этажом ниже и захватили свои коптилки. Мы зажгли сразу три коптилки, и стало относительно светло.

Один из корреспондентов был высокий, худой, с огромной черной шевелюрой и с бровями, расходившимися под углом, говорил глухим басом – настоящий Мефистофель. Он только позавчера прилетел в Ленинград из Москвы. Другой был мал ростом, толст и светел, и на лице его, казалось, никогда не было никакой растительности.

– Ну, как там, на Волхове? – спросил толстяк.

Я ответил, а потом попросил рассказать о Ленинграде, но только по порядку, месяц за месяцем: мне хотелось восстановить картину осады города. Толстяк был в городе с начала войны. Беседуя, мы засиделись далеко за полночь.

– Я уже тут два дня, – сказал Мефистофель, – а в газету не передал ни строчки. Уже две ругательные телеграммы получил. Хожу по городу и не знаю, с чего начать. Охватить не могу. И страшно и величественно. А как писать об этом, не знаю… Нельзя писать о голоде, не испытав его, – добавил Мефистофель, точно убеждая кого-то.

– Вы думаете, что дело только в голоде? – спросил я.

– А в чем же?

Я не стал выяснять. Это было ни к чему.

– Хочу поехать на Ладогу, – сказал Мефистофель. – Проехать по всей трассе и написать пару очерков. – Он так и сказал: «пару очерков». – Может, вместе двинем?

Я ответил, что у меня есть еще дела в городе, но на Ладоге я побываю обязательно.

Мы распрощались, корреспонденты ушли и унесли свои коптилки. Стало темно. Я разделся, залез в кровать и накрылся матрацем поверх одеял. Матрац я выпросил днем наверху, в госпитале.

26 января

Сегодня, возвращаясь вечером с телеграфа, я увидел невысокого, сутулого военного. Что-то показалось мне в нем знакомым, и я прибавил шагу, чтобы увидеть его лицо. Опередив его, я обернулся. Я увидел острую бородку. Это был Козочкин.

– Здравствуйте, товарищ Козочкин, – сказал я, останавливаясь.

Козочкин тоже остановился, бородка взлетела вверх, а глаза смотрели на меня растерянно и недоуменно. Все лицо его было в инее: ресницы, брови, бородка, даже из носа торчали серебряные волоски. Он походил на какого-то блокадного деда-мороза, похудевшего и очень старого.

– Я был у вас вчера в военкомате, – напомнил я. – Насчет девушки одной. Помните?

– А-а, да, да, помню, – закивал Козочкин. – Я искал вчера и сегодня, но пока ничего… Ничего, знаете, еще не нашел. Завтра начну разбирать второй ящик с картотеками.

Мы шли по улице, перелезая через сугробы. Козочкин явно замерз. На нем была кургузая солдатская шинель, командирские знаки в петлицах выглядели как-то неуместно.

– Где вы живете? – спросил я Козочкнна.

– Далеко! – ответил тот. – Раньше жил близко, да снарядом дом разворотило… Сейчас к знакомому перебрался. На Подольскую.

Мы проходили мимо улицы Гоголя.

– Пойдемте ночевать ко мне, – предложил я. – Мы почти у дома. Незачем вам тащиться на Подольскую.

Бородка приподнялась и застыла в размышлении.

– Нечего думать, пошли. Только предупреждаю, у меня холодно.

– Где теперь не холодно! – возразил Козочкин. – У приятеля тоже дров нет.

– Ну, тем более, – сказал я, – значит, идем.

Войдя в комнату, я с трудом зажег коптилку закоченевшими пальцами.

– Устраивайтесь на диване, – предложил я Козочкину.

Он сел и стал дуть на руки. Потом он растопырил пальцы над пламенем коптилки, и они стали покрываться копотью.

– Вот холодина-то, – проговорил Козочкин. – Сейчас бы чайку горячего! – Он произнес это таким тоном, будто мечтал о черноморском пляже.

Чайку. Это действительно было бы просто великолепно! То есть не чаю, конечно, – об этом нечего было и думать, – а просто несколько глотков воды, горячей-горячей, чтобы обжигала рот.

– Посидите, – попросил я Козочкина и вышел в коридор.

У меня была идея. Я поднялся наверх, в стационар для дистрофиков. В полутемной «дежурке» светлело какое-то пятно. Я кашлянул, и пятно расплылось.

– Кто там? – спросила сестра.

На «дипломатические» переговоры ушло несколько минут. Затем я спустился по темной лестнице, держа в одной руке два стакана, а в другой драгоценный чайник с кипятком.

– Вот и чай, – сказал я Козочкину, входя в номер.

Я разлил кипяток в стаканы, и мы стали пить. Стакан обжигал пальцы, хотя вода успела немного остыть, пока я нес чайник.

Козочкин пил причмокивая. Его глаза были полузакрыты, он наслаждался. Мы выпили все, что было в чайнике. Затем Козочкин расстегнул шинель и откинулся на спинку дивана.

– Хорошо! – воскликнул он умиленно.

Мне показалось, что он тотчас же задремал.

– Что вы делали до войны? – спросил я.

– До войны? – Козочкин открыл глаза, сделал паузу, словно припоминая: а что он, в самом деле, делал до войны? – Я настраивал рояли.

Это было неожиданно. Собственно, в самой профессии настройщика роялей не было ничего необычного. Но было странно слышать о ней в эти дни в Ленинграде, и еще более странно – видеть перед собой самого настройщика.

– Интересная профессия, – сказал я.

Козочкин молчал.

– За время войны вы, наверно, уже забыли ее, – добавил я, чтобы что-нибудь сказать. – Наверно, вам показалось бы очень странным, если бы кто-нибудь пригласил вас сейчас настроить рояль.

Козочкин покачал головой.

– Нет, мне не показалось бы это странным, – тихо ответил он.

Я молчал, чувствуя, что это не все, что хотел сказать Козочкин. Но Козочкин не раскрывал рта, и я интуитивно почувствовал его сомнение: стоит ли раскрывать душу перед малознакомым человеком?

21
{"b":"576250","o":1}