– Подождите минуту, – сказала Ирина.
Я видел, как она подошла к нагревательным печам и двое рабочих дотронулись до кепок при ее приближении. Она что-то говорила им, показывая на печь. Затем она вернулась ко мне и сказала:
– Ну, пошли.
Проходя по цеху, я увидел в полу какие-то люки, прикрытые металлическими плитами.
– Что это? – спросил я Ирину.
– Блиндажи, – ответила она. – Я вам о них говорила.
Мы миновали цех и по узкому проходу спустились в подвальное помещение. В большой квадратной комнате вдоль стен стояли кровати. В дальнем углу висел противоипритный костюм. Рукава его были раскинуты. Он походил на распятого человека. Посредине стоял стол и топилась железная печь. Около нее на корточках сидела девушка в гимнастерке с расстегнутым воротом. Она смотрела на горящие поленья, и огоньки бегали в ее зрачках. Она встала, когда мы вошли.
– Здравствуй, Леля, – сказала Ирина, – мы сегодня еще не виделись. Познакомься: это товарищ с Волховского фронта.
Леля протянула мне руку и, когда я пожал ее, тряхнула головой:
– Леля.
…Мы сидели на кровати втроем: Леля, Ирина и я, на других кроватях сидели девушки – бойцы противовоздушной обороны, пришедшие после своей смены. В котелке на печке кипел кофе – мутная бледно-коричневая жидкость. На столе были сложены порции хлеба – двенадцать маленьких ломтиков, и одна из девушек резала эти ломтики на еще более маленькие и клала на раскаленную печь. Пахло горелым хлебом. Потом откуда-то появились табуретки, и все сели к столу. Девушка, которая поджаривала хлеб, разлила кофе в металлические кружки и раздала всем по ломтику. Я тоже получил кружку и кусочек обжигающего пальцы хлеба.
Ирина сидела рядом со мной. И мне почему-то вдруг захотелось, чтоб она улыбнулась. За все время, проведенное вместе с ней, я не только не слышал ее смеха, который так не любил раньше, – я не видел ее улыбки. Мне хотелось, чтобы она улыбнулась именно сейчас, в этой комнате, когда топится печка, и дымятся горячие кружки, и хлеб обжигает пальцы. Я уже готов был сказать ей об этом, но в это время Ирина обратилась к девушкам:
– Ну вот, сейчас мы поужинаем, а потом расскажем товарищу о Лиде. Расскажем, как она жила здесь. Он очень хотел ее увидеть, а вот не пришлось…
Мне стало не по себе. Я хотел было остановить Ирину, сказав, что не нужно устраивать «вечер воспоминаний», но в это время Леля воскликнула:
– Я сплю сейчас на ее постели!.. А раньше наши постели стояли рядом… Мы о многом с ней говорили. Было время, когда я хотела уехать из Ленинграда, уж очень тяжело было. А она меня отговорила. Я даже помню, как она сказала: «В жизни, говорит, один раз проходишь настоящую проверку: человек ты или ни то ни се». Ух, как она меня в работу брала! «Главное, не распускайся», – говорит. Я знала, ей самой тяжело было. Мать у нее умерла и ребенок… А все-таки осталась в Ленинграде. И я вот осталась. А сейчас не жалею…
– Да… кажется, уж давно это было, – задумчиво сказала ее соседка. – Это когда в цех два снаряда попало. Ночью это было. Помните? Лида тогда не дежурила, но она, как услышала разрыв, – прямо с кровати, ноги в валенки, куртку схватила и в цех. Я тоже за ней побежала. Что там было, помните, Ирина Григорьевна? Снаряд прямо в нагревательную печь угодил, разворотил все, пятерых рабочих на месте убило, а одного болванкой придавило… Он лежит, хрипит, а Лидушка на коленях рядом с ним и говорит спокойно, спокойно: «Ты, говорит, потерпи, родной!..» И гладит, гладит его по волосам. И пока болванку снимали, все ему твердила: «Терпи. Вытерпишь – жить будешь…» А потом пришла сюда, легла вот на эту кровать лицом вниз и плачет. Я подошла, помню, села рядом, обняла и говорю: «Что ж ты, других терпеть учишь, а сама?» А она как обернется, глаза у нее сухие и красные, и говорит: «Учить-то легче, чем самой…»
Я все время сидел, опустив голову. Мне казалось, что я вижу ее здесь, сейчас, вижу такой, какой не видел никогда, в стеганой куртке и шапке-ушанке. И я уже не вздрагивал каждый раз, когда называли ее имя. Я видел ее пальцы на волосах хрипящего, придавленного железом человека и ее вздрагивающие плечи вот на этой постели.
– Это точно, так было, – подтвердил чей-то глухой бас.
Я поднял голову. У дверей стоял старик. Он был очень высок. На нем была спецовка, надетая поверх ватника. Из бокового кармашка торчал блестящий инструмент. У него были седые, опущенные книзу усы. В полумраке я не мог рассмотреть его лица, и казалось, что усы свисают прямо из-под низко надвинутого козырька кепки.
Все смолкли, услышав его голос, и только Ирина произнесла спокойно и, как мне показалось, с какой-то теплотой:
– Это ты, Иваныч? Случилось что-нибудь?
Он молча подошел к Ирине, медленно, высоко подняв голову и ни на кого не глядя. Так ходят люди, уверенные, что все уступят им дорогу. Уже миновав меня, он молча дотронулся до кепки, и я не понял, к кому относилось это приветствие, но невольно привстал и сказал:
– Здравствуйте.
Старик даже не обернулся. Подойдя к Ирине, он стал говорить с ней вполголоса, но так, что на другом конце комнаты было все прекрасно слышно. Он говорил о каком-то Федорове, умершем утром у проходной будки.
– Гроб я сколочу, – проговорил Иваныч, – а насчет досок ты постарайся.
Я видел, как он молча, так же высоко подняв голову, пошел к двери. Поравнявшись со мной, он внезапно остановился и спросил:
– Лидией Федоровной интересуетесь?
Я вздрогнул. Неожиданным был не сам вопрос, а то, что он назвал ее так, как я никогда не называл ее ни в мыслях, ни вслух.
– Человек она хороший, – произнес он, не дожидаясь моего ответа.
– Спасибо, – поблагодарил я, не зная, что ответить.
– Ей спасибо скажете.
Мне была непонятна его мысль, но расспрашивать показалось неудобным. А Иваныч уже шел к дверям, и я видел его широкую, чуть сутуловатую спину.
– Наш мастер, – сказала Ирина.
…Мы сидели за большим квадратным столом. Потрескивали дрова в печурке. Кофе был выпит и хлеб съеден. А девушки все говорили. Одна перебивала другую, и мне сначала было непонятно, почему они так горячо участвуют в этом «вечере воспоминаний». В конце концов Лида не могла быть одинаково близкой им всем. Но потом я понял внезапно, как бывает, когда разглядываешь «загадочную картинку» и не можешь сообразить, «где охотник», но вдруг ясно его увидишь, и потом, как ни перевертывай картинку, охотник всегда будет перед твоими глазами, – так внезапно я понял, что, рассказывая о Лиде, они рассказывали о себе. Все двенадцать девушек жили в одной комнате. Они спали здесь, вместе ходили на дежурство, складывали вот на этом столе свои крохотные пайки, чтобы потом разделить их поровну. Им нечего было друг другу рассказывать. Жизнь каждой была на виду у остальных. Они просто сложили свои двенадцать жизней в одну. Жизнь Лиды была их жизнью. Ее физическое отсутствие роли не играло. А я был для них новым человеком. И они, рассказывая мне о ней, рассказывали о себе.
Потом все девушки поднялись, как по команде, и ушли разгружать только что прибывший эшелон с дровами. Мы остались с Ириной вдвоем.
– Простите меня, Ирина, – сказал я.
Она подняла свои большие глаза.
– За что?
– Вы знаете, я не любил вас. Мне казалось, что вы слишком… – Мои мысли смешались, я замолчал.
Губы Ирины дрогнули.
– Послушайте, – спросила она внезапно, потупив глаза, – если бы вы сейчас нашли свою Лиду, вы были бы совершенно счастливы?
– Конечно! – вырвалось у меня.
– А я… – произнесла она, точно в полусне, – если бы он вернулся… конечно… нет. Этого мне было бы теперь мало… И Иванычу этого было бы мало.
Я не понял ее. И, что самое важное, я боялся ее расспрашивать. Она казалась мне комком обнаженных нервов.
– Ну, вам надо идти, – заторопилась Ирина. – А мне пора в цех. Я вас провожу.
У проходной будки мы остановились. Я протянул Ирине руку, она пожала ее и задержала в своей руке.
– Я ничего не говорила вам об одном… – тихо проговорила она.