– А чем вы занимались до войны? – неожиданно спросил он.
– А тем же, чем и теперь, – ответил я. – Писал.
– И читали?
– И читал, разумеется.
– Библию читали?
Разговор делал какой-то фантастический зигзаг.
– Приходилось, – ответил я. – И Библию и Евангелие.
– Евангелие неинтересно, – сказал Козочкин, – и читать его сейчас вредно, – добавил он менторски. – Оно о смерти больше. А Библия земная книга. Сказка, конечно, но земная.
Я промычал что-то неопределенное, не понимая, к чему он клонит.
– «Песню песней» помните? – спросил Козочкин. – А обличения Иеремии?
Я ответил, что Соломона помню, а Иеремию – смутно.
– Перечитайте, – сказал Козочкин. – Это очень хорошо. Там большая радость жизни и большая страсть. А без этого в Ленинграде не проживете. Вы вот говорите – профессия не оборонная. Это ошибка, что Ленинграду нужны профессии. Ему люди нужны. И вера и страсть… Впрочем, я и сейчас настройщик.
– Где-нибудь в воинской части? – спросил я.
– Нет. Рояль не походный инструмент. Я настраивал здесь. В «Астории».
Он наклонился ко мне и стал рассказывать медленно, как рассказывают сказку детям:
– Жил старик музыкант. Он тоже остался. У него был рояль, прекрасный инструмент. Квартиру разбило снарядом. Рояль – тоже. Старик перебрался к знакомым. Но там не было рояля. Откуда-то он узнал, что здесь, в «Астории», в одном из номеров сохранился прекрасный рояль. Раньше на нем упражнялись разные приезжие знаменитости. Теперь там никто не жил. Старик зашел к директору. И ему разрешили. Рояль отсырел, струны спутались. Музыкант нашел меня. Мы провозились с инструментом два дня…
– Подождите! – крикнул я и схватил Козочкина за руку. – Что играет этот музыкант?
Козочкин хитро улыбнулся:
– И вы его слышали? Значит, до сих пор играет?
Я ничего не ответил.
– Он и не умер-то из-за рояля, – сказал Козочкин. – Когда сильно любишь что-нибудь – не умрешь.
Затем мы легли спать.
Я уже засыпал, когда услышал голос Козочкина:
– А где вы жили постоянно до войны?
Я ответил, что в Москве.
– Напрасно, – сказал Козочкин. – Каждый писатель должен стремиться в Ленинград. Вспомните-ка: даже такие корифеи, как Пушкин, Лермонтов, Белинский, Жуковский, устремлялись сюда.
Я не стал с ним спорить. Заснул, и в эту ночь мне приснился сон, что я вижу Лиду, но подойти не могу, и чем ближе я подходил, тем дальше оказывался от нее, а потом она стала совсем неразличимой, точно растворилась в заснеженных ленинградских улицах. Потом мне приснилось, что по Невскому проходят войска, а впереди идет барабанщик и бьет в барабан. Не оркестр, а один барабанщик…
28 января
Сегодня с утра пошел в военкомат. Козочкин вскочил, увидя меня.
– Нашел, нашел! – возбужденно сказал он. – Вот и карточка ее, вот смотрите! Направлена в санотряд по обслуживанию Ладожской трассы. Там ее и ищите.
Мне хотелось обнять и расцеловать Козочкина. Но я только крепко пожал ему руку и побежал обратно в гостиницу. Я не пошел в свою комнату, а постучал в номер к Мефистофелю. Дверь была не заперта. Корреспондент еще спал, укрывшись с головой. Из-под полушубка торчали его длинные ноги. На столе стояла коптилка. Потолок был черен от копоти.
Я разбудил его и спросил, когда он собирается ехать на Ладогу.
Мефистофель сел на край кровати, поджав под себя ноги, поморгал и сказал, что едет завтра утром. У него была машина.
– Я поеду с вами, – сказал я.
– Прошу, – галантно ответил Мефистофель.
Мы расстались до утра.
Мефистофеля звали Юрий Ольшанский. Мы выехали с ним в десять часов утра. Я сидел в кузове полуторки, а Ольшанский, как хозяин машины, в кабине. Километров за шесть до озера что-то случилось с мотором, и шофер объявил, что тут работы часа на четыре. Мы решили двигаться на попутных.
Нам повезло: за нами шла трехтонка. Мы «проголосовали», забрались на прикрытые брезентом кули с сухарями и через полчаса были у Ладоги. Но здесь наше «везение» кончилось: дальше машина не шла.
Мы стояли на берегу скованного льдом озера. Надо льдом висел туман. Гладкая, наезженная дорога спускалась с берега и исчезала в молочно-сером тумане. Эта дорога была единственной, связывающей блокированный Ленинград с Большой землей. Недаром она называлась «Дорогой жизни».
– Пойдем искать КП, – предложил Ольшанский. У него уже выработался «нюх» на блиндажи.
Мы побродили по берегу и скоро увидели занесенный снегом тамбур землянки. Мы вошли, а следом за нами ворвалось облако пара, и все заволокло на миг.
Когда пар рассеялся, я увидел у столика лейтенанта в меховой безрукавке. Он вопросительно смотрел на нас. Мы представились, и Ольшанский сказал, что хотел бы написать «пару очерков» о трассе, да вот сломалась машина, и теперь неизвестно, как придется добираться.
– А зачем вам машина? – сказал лейтенант. – Мало разве машин по трассе ходит? Идите себе по трассе и смотрите. Вот и все. А устанете – попутная подвезет.
Мы посовещались с Ольшанским и решили, что лейтенант, пожалуй, прав. Надо погреться немного и трогаться в путь.
– А где ваша санчасть? – спросил я.
Лейтенант улыбнулся.
– Ну вот, как корреспондент – так прежде всего в санбат. На льду наши медики, на льду все. Они у нас боевые.
– Как же их найти?
– А по указателям! У нас по всей трассе указатели расставлены, как на Невском. Только светофоров не хватает! А дорога одна: прямо да прямо.
Мы погрелись немного и вышли из землянки.
Дул сильный ветер, но туман не рассеивался. Он только «спрессовался», прижавшись ко льду. Выше воздух был прозрачен. Мы шли по озеру, по которому раньше, до войны, никто не ходил и почти не плавал: оно было капризным, штормящим, изобилующим большими глубинами и коварными мелями. Никто не мог тогда предугадать его роль в судьбе осажденного Ленинграда.
Мы шли молча. Навстречу нам, громыхая цепями, неслись тяжело груженные автомашины, и брезент, прикрывавший груз, раздувался на ветру, как крылья.
Шли полуторки, трехтонки, горы грузов на них громоздились выше шоферской кабины. Цепь машин исчезала в тумане, и думалось, что она бесконечна.
– Посмотрите, – показал я Ольшанскому в сторону машин, – будто сплошная артерия, цепь, связывающая Ленинград с Москвой.
– Радио связывает надежнее, – заметил Ольшанский, – и телеграф тоже. По дну Ладоги кабель проложен.
– Я не про то… Как вы не понимаете!
– Почему же это я не понимаю? – обиделся Ольшанский. – Вы говорите в фигуральном, так сказать, смысле.
Он начинал раздражать меня.
– Никакой фигуральности, – резко произнес я. – Говорю в прямом смысле. Если бы не эта артерия, Ленинграду бы не выстоять, несмотря на весь его героизм. Впрочем, дело не только в трассе. Все это надо понимать шире, гораздо шире…
Ветер становился все сильнее, и вскоре по льду закружились маленькие снежные смерчи и замела поземка. Мы подсели на попутную машину, проехали километров пятнадцать и слезли, потому что сильно промерзли. Мы побежали, чтобы согреться, но, когда снова захотели сесть в машину, как назло, на трассе ни одной не оказалось.
Я шел, смотря на указатели, – их действительно было очень много, – пока не прочел: «Санбат. 5 километров», – и не увидел стрелку, указывающую на юг.
– Пойдем быстрее, – сказал я Ольшанскому.
Ветер дул все сильнее. Он дул рывками, с короткими промежутками затишья. В один из таких промежутков мы услышали гул самолета. Я обернулся и увидел «дуглас». Самолет шел совсем низко над озером. Над «дугласом», на значительной высоте, шел истребитель.
– Один только! – воскликнул Ольшанский, показывая на истребитель. – Обычно сопровождает больше.
Он проявлял чрезвычайную осведомленность во всех делах.
«Дуглас» пролетел над нашими головами, и в этот момент Ольшанский крикнул:
– Смотри! – и схватил меня за руку.
Я посмотрел в сторону, куда показывал Ольшанский. В молочной дымке облаков я увидел медленно плывущие серебристые точки.