Он сделал еще несколько шагов, а затем остановился, облокотившись на уличный фонарь, словно защищаясь от влекущей его толпы. От долгих часов сидения у него свело ноги. Ему казалось, что земля продолжает под ним дрожать, а двери и окна домов куда-то отступают, как будто он по-прежнему смотрит на них из несущегося поезда. Не спал он уже очень давно, и мозг его был погружен в дремоту.
«И это здесь я буду постигать божественные истины? — смутно подумалось ему. — В этом столпотворении?»
Мимо, торопясь, пиная ногами его корзину, пробегали прохожие. Что-то буркнул ему кучер в синем кафтане и клеенчатой шляпе, с хлыстом в руке, но в шуме улицы Аса-Гешл не расслышал, о чем его спрашивали, и даже не разобрал, говорит кучер на идише или на польском. Коренастый мужчина в рваном пиджаке остановился, посмотрел на него и спросил:
— Нездешний, что ли? Куда тебе?
— На Францисканскую. В пансион.
— Вон туда.
Мимо на маленьком деревянном помосте проехал, протягивая к Асе-Гешлу руку, безногий.
— Помоги калеке, — захныкал он. — Да принесет тебе наступающий месяц целое состояние!
Бледное лицо Асы-Гешла побледнело еще больше. Он достал из кармана монетку.
«А Спиноза считает, что я не должен испытывать к нему жалость, — подумал он. — Почему он сказал, что меня ожидает счастливый месяц? Разве уже начало месяца?»
Тут он вдруг вспомнил, что не молился со вчерашнего дня. И не надел тфилин.
«Вот до чего я докатился!» — пробормотал он.
И с этими словами Аса-Гешл поднял корзину и быстро зашагал дальше. Опять зима. А времени остается все меньше и меньше.
Народу на улице с каждой минутой прибывало. Он шел теперь по Налевки, вдоль которой протянулись четырех- и пятиэтажные здания с большими подъездами и вывесками на русском, польском и идише. Чем здесь только не торговали! Сорочками и тростями, ситцем и пуговицами, зонтиками и шелком, шоколадом и плюшем, шляпами и нитками, драгоценностями и талисами. Деревянные настилы были завалены товаром. Ломовые извозчики разгружали повозки и что-то выкрикивали хриплыми голосами. Люди толпами входили и выходили из зданий. Вертящаяся дверь магазина глотала и изрыгала людей, которые, казалось, танцевали какой-то безумный танец.
В пансион, сам по себе чуть ли не целый город, пришлось пробираться дворами. Всего дворов было три. Торговцы выкрикивали свой товар, ремесленники чинили сломанные стулья, диваны, кушетки. Евреи в линялых сюртуках и тяжелых сапогах суетились вокруг своих телег, обвешанных деревянными ведрами и фонарями. Грустного вида клячи с тонкими, вытянутыми губами и длинными хвостами тыкались мордами в овес и солому.
Посреди третьего двора выступали жонглеры. На земле, на утыканной гвоздями доске, лежал полураздетый мужчина с длинными волосами и, задрав к небу ноги, пятками жонглировал бочонком. Коротко стриженная женщина в красных панталонах ходила на руках, ноги у нее болтались в воздухе. Во двор зашел старьевщик с грязно-белой бородой и мешком за плечами, вознес глаза к верхним этажам и, прочистив горло, хриплым, надтреснутым голосом покричал: «Что продадите? Что продадите? Я все куплю. Горшки и кастрюли, старые башмаки, старые штаны, старые шляпы. Старье! Старье!»
Асе-Гешлу подумалось, что старьевщик не так прост. «Старье — это все, что остается от наших порывов и устремлений» — вот что хотел он сказать.
«А рабби Хаия учил: „Один человек говорит, ты должен мне сто гульденов, а другой отвечает, я тебе ничего не должен“». Эти слова доносились — как водится, речитативом — из дома учения по другую сторону двора. В пыльном окне Аса-Гешл разобрал чье-то смуглое лицо и растрепанные пейсы. На какую-то долю секунды в этом голосе потонул многоголосый шум двора.
Ведущие в пансион ступени были залиты помоями и завалены отбросами. Слева, на кухне, какая-то женщина склонилась над корытом с бельем, от которого поднимался густой пар. Справа, в комнате с четырьмя окнами и влажными, словно вспотевшими, стенами, за большим столом сидели несколько мужчин и женщин. Светловолосый мужчина с жадностью обгладывал цыплячью ногу, старый еврей с криво растущей бородой и с желтым, точно старинный пергамент, усыпанным веснушками лбом что-то бормотал над раскрытой книгой. Полнотелый молодой человек в пропотевшей жилетке поднес палку с сургучом к свече и капнул растопленным сургучом на конверт. Женщины сидели по другую сторону стола, как-то сами по себе, те, что постарше, были не только в париках, но и в косынках. Мужчина в стеганом пиджаке, из-под которого видны были нити талиса, зашивал мешок, орудуя огромной иглой с вдетой в нее толстой, точно веревка, ниткой. Мерцала и похрапывала газовая лампа. Навстречу Асе-Гешлу вышел хозяин пансиона, еще довольно молодой человек в золотых очках и типичном, похожем на бечевку, тоненьком хасидском галстучке.
— Новый постоялец? Чем могу служить?
— Можно у вас остановиться?
— Всегда пожалуйста. Но сначала я должен посмотреть ваши документы. Паспорт или свидетельство о рождении.
— У меня есть паспорт.
— Хорошо. Отлично. Как зовут?
— Аса-Гешл Баннет.
— Баннет. Вы случайно не родственник реб Мордехая Баннета?
— Я его правнук.
— Отпрыск знатного рода, а? Из каких мест будешь?
— Из Малого Тересполя.
— А в Варшаву что приехал? К врачу небось?
— Нет.
— В ешиву поступать?
— Еще не решил.
— Кто ж за тебя решит? И сколько времени ты собираешься здесь пробыть? Сутки или дольше?
— Пока сутки.
— Придется тебе спать в одной постели с кем-то еще. Зато дешевле обойдется.
Аса-Гешл поморщился и начал было что-то говорить, но, одумавшись, сжал губы и замолчал.
— А что тут такого? Полпостели тебе мало? Это тебе не Малый Тересполь, это Варшава. Тут не выбирают. У меня не отель «Бристоль». Когда мест нет, самые богатые купцы по двое спят.
— Я хотел снять отдельную комнату.
— Только не у меня.
За столом воцарилось молчание. Мужчина, тот, что штопал мешок, поднял иглу над головой и с недоумением уставился на Асу-Гешла. Женщина с треугольным лицом залилась, обнажив целый рот золотых зубов, визгливым смехом.
— Нет, поглядите на него! Хотел он! — воскликнула она с сильным литовским акцентом. — Тоже мне, граф Потоцкий!
Остальные женщины захихикали. Казалось, очки на носу хозяина пансиона победоносно поблескивали.
— Откуда, говорите, вы к нам прибыли, ваше высочество? — поинтересовался хозяин пансиона. Он подошел к Асе-Гешлу вплотную и проговорил эти слова прямо ему в ухо, как будто вновь прибывший плохо слышал. — Покажи-ка свой паспорт.
Он долго и внимательно разглядывал паспорт в черной обертке, а потом, наморщив лоб, сказал:
— Ага! Вон ты откуда! Из деревни, где и одна-то лошадь — редкость. Ладно, — добавил он уже громче, — ставь свою корзину. Варшава научит тебя жизни.
2
Предки Асы-Гешла и с отцовской и с материнской стороны принадлежали к знатному роду. У его деда по матери, реб Дана Каценелленбогена, имелось собственное ветвистое генеалогическое древо, начертанное золотыми чернилами на пергаменте. Стволом этого древа был царь Давид, а ветви носили имена других прославленных предков. У самого реб Дана на лбу красовался шрам, говорили, что это знак принадлежности к царскому роду; когда придет Мессия, люди со шрамом на лбу будут вправе надеть царскую корону.
Тамар, бабка Асы-Гешла по отцовской линии, носила, как будто была мужчиной, талис и на Новый год отправлялась в паломничество к белзскому ребе. Его дед по отцовской линии, муж Тамар, реб Рахмиэл Баннет, слыл человеком пылкой и неумеренной набожности, он никогда не притрагивался к пище до захода солнца, умерщвлял плоть холодными ваннами, а зимой обтирался снегом. Домашние заботы и деньги нисколько его не занимали, целыми днями он сидел, запершись на чердаке, и изучал Кабалу. Бывало, он отсутствовал по многу дней, и говорили, что в своих скитаниях он встречался в каком-то укромном месте с тридцатью шестью святыми, на целомудрии и смирении которых держится мир. Поскольку реб Рахмиэл заниматься общинными делами не желал, в жизни еврейской общины принимала вместо него участие Тамар. Спустив очки в медной оправе на нос, она заседала вместе с почтенными людьми местечка. Она нюхала табак из роговой табакерки, грызла лакрицу и говорила со значением. Ходили слухи, что сам белзский раввин, когда она входила, вставал ей навстречу и подвигал стул.