— Тяжелый. Как камень.
Адаса не шевелилась.
— Что ты застыла, как истукан? Чего пялишься? Где ты была? Говори. Куда тебя занесло? В какую дыру? Кто тебе порвал платье?
— Никто.
— Где он? Куда подевался? Что он с тобой сделал? Я сейчас на всю Варшаву закричу.
— Мама!
— Я тебе не мать! Ты для меня больше не существуешь, слышишь? Что он с тобой сделал?! Говори, как есть!
— Мама!
— Мы должны знать, что сказать доктору. Может, еще не поздно. О Господи!
— Доктор мне не нужен.
— А кто тебе нужен? Акушерка?
Из-за двери раздался голос Шифры:
— Госпожа, вода согрелась.
— Пойдем! Хотя бы вшей с тебя смоем.
— Сама помоюсь.
— Что, стыдно стало? У таких, как ты, нет стыда.
Лицо Даши приобрело какой-то землистый оттенок. Глаза ее горели, губы дрожали, ноздри на хищном, крючковатом носу раздувались. Она обеими руками схватила Адасу за плечи и толкнула в сторону ванной.
— Пошли, слышишь! — визжала она. — Пошли, бесстыжее ты животное!
Адаса не сопротивлялась. «Я не жива, я мертва, — думала она. — Они будут обмывать труп». Она дала матери раздеть себя, и та сняла с нее платье, нижнюю юбку, рубашку, стянула панталоны и чулки. Все эти вещи Шифра засунула в мешок и пустила воду. Пока ванна наполнялась, Адаса неподвижно стояла на каменном полу, стуча зубами. Она опустила голову и закрыла глаза. Снова и снова повторяла она себе, что умерла, что теперь ничто уже не способно ей повредить. Стыдиться ей больше нечего.
3
Доктор Минц, которого Даша вызвала по телефону, очень долго осматривал Адасу. Слушал ей сердце и легкие, держал, глядя на свои ручные часы, ее за запястье своими короткими, похожими на обрубки пальцами. Он долго что-то бубнил себе под нос, а потом заявил, что без санатория Адасе не обойтись. Но не сейчас — ближайшие пару недель ее трогать нельзя. Ей нужно обеспечить полный покой, сказал он, и предупредил, чтобы к девушке никого не пускали.
С этими словами доктор Минц, низкорослый, грузный мужчина с огромной головой и густыми усами, схватил свой саквояж и надел пальто с меховым воротником и плюшевую шляпу, с широкими, как у всех врачей, полями.
— А главное, — сказал он напоследок, — не задавать ей вопросов и ни в чем ее не обвинять.
— Доктор, обещайте, что она поправится.
— Я не Господь Бог и не ваш чудотворец ребе. Сделаем все, что можем.
Он сбежал по ступенькам и остановился на площадке перевести дух. У него у самого было плохое сердце.
Его экипаж обступили женщины с покрытыми шалью головами. Стоило доктору выйти на улицу, как они бросились к нему пожаловаться на свои женские болезни. Минц отмахнулся от них зонтиком.
— Пошли прочь! Идиотки! Вы здоровей меня, — закричал он, затопав ногами. — Вы же еще не умираете!
Он влез в экипаж, откинулся на спинку сиденья и вынул из кармана маленькую записную книжку и карандаш. Своим мелким, неразборчивым почерком — только он один мог его разобрать — он записал, что должен поговорить с кем-нибудь в правительстве об Асе-Гешле, который, вероятней всего, томится сейчас за решеткой. Когда-то он и сам был таким же, как Аса-Гешл, нищим хасидом, приехавшим учиться в Варшаву, и у него тоже был роман с девушкой из богатой семьи. Кто бы тогда мог предположить, что со временем она станет такой мегерой! Да, долго Адаса не протянет. А жаль.
Адаса лежала у себя в комнате. Как странно и вместе с тем как привычно было ощущать тепло и комфорт: на чистом, вымытом теле белая шелковая ночная рубашка, на простынях и одеяле ни пятнышка, печка жарко натоплена, со стен на нее смотрят пейзажи и портреты. На столике у кровати ломтики апельсина, тарелка с овсянкой, чашка какао. Здесь нет клопов, здесь ее не лапают надсмотрщицы. Неужели все это правда? Да, теперь она, по крайней мере, может спокойно умереть в собственной постели.
Она закрыла глаза и опять их открыла. Сколько дней прошло с тех пор, как она вернулась домой? Спала она целыми днями — и по-прежнему ощущала смертельную усталость. Казалось, время не идет, а бежит. За днем сразу же следовала ночь, за ночью опять день. Она слышала, как часы бьют три раза, а потом, мгновение спустя, — уже девять раз. Ее мучили кошмары. Ей снилось, будто она летучая мышь, которая вдруг превращается в камень и летит в пропасть. Ее обступали какие-то тени, что-то нашептывали ей на смеси русского, польского и идиша. Абрам и Аса-Гешл сливались в одного человека с двумя головами. Ее отец и доктор Минц тоже то соединялись, то распадались. Ей мерещилось, будто она едет за границу, но граница почему-то отступает все дальше и дальше, а потом, наоборот, надвигается на нее, превращаясь то в гору, то в реку. Мать открыла к ней дверь, заглянула и сказала:
— Укройся, дитя мое. А то простудишься.
— Когда Пурим?
— Почему ты спрашиваешь? С Божьей помощью на следующей неделе.
— Как дядя Абрам?
— Черт его знает! Пропади он пропадом!
— Как дедушка?
— Хуже не бывает.
Адаса хотела спросить, слышно ли что-нибудь про Асу-Гешла, но раздумала. Она повернулась к стене и задремала. Она испытала странное чувство, словно голова у нее растет, наполняется, точно воздушный шар, воздухом, пальцы же становятся все толще и толще. Она вздрогнула и пробудилась. На улице, должно быть, стемнело — горели фонари. Ее мать сидела, сгорбившись, в длинном черном платье у кровати и держала в руке градусник.
— Все по-прежнему, никаких перемен, — сказала она, будто самой себе.
— Мама, который час?
— Десять.
— Еще сегодня?
— А ты что думаешь — вчера? На, прими лекарство.
— Она не спит? — До Адасы донесся голос отца, и она увидела, как он входит в комнату. Адасе показалось, что отец словно бы стал меньше.
Нюня посмотрел на дочь и улыбнулся.
— Преступница ты моя, — послышался где-то рядом его голос.
Вероятно, она забылась сном опять, ибо, придя в себя, обнаружила, что комната погружена во тьму. Припомнить, где она находится, Адаса не могла. Она села в кровати и приложила руки ко лбу. «Ну да, я в тюрьме. Все пропало!» Она задержала дыхание и прислушалась. Куда же делись ее сокамерницы? Не слышно ни звука. Они что, умерли или их выпустили? Она вытянула руку. Пальцы нащупали стакан. Подняла руку и поднесла ее к губам. Чай — холодный сладкий чай с лимоном. Отпила прохладную, приятную на вкус жидкость, сухое нёбо жадно впитывало кисловатый вкус лимона. И тут, как по волшебству, в памяти разом возникли все подробности случившегося. Как они с Асой-Гешлом встретились на станции в Мурановере; как ехали третьим классом до Рейовеца; как провели ночь в промозглом здании вокзала среди украинских крестьян; как ехали на телеге до Красностава. Ей вспомнились трактир, битком набитый кучерами, посыльными, хасидами; долгое путешествие до Крешова и ожидание у мельницы поляка, смуглого, черноволосого парня, который должен был перевести их через границу в Австрию. Она даже вспомнила, как называлась деревня, — Бояры. Аса-Гешл был небрит. Он залез с книгой на сеновал. Крестьянин сообщил им, что часовой на границе сменился и теперь придется подкупать сменщика. Потом они долго брели в кромешной тьме к замерзшей реке Сан. Человек, который их вел, сказал, что идти придется не больше полумили, однако тащились они несколько часов: скользили по замерзшим полям, пробирались через леса и болота. Лил нескончаемый дождь, и она промокла до нитки. Ветер сорвал с головы Асы-Гешла шапку. Она потеряла галошу. Лаяли собаки. Кто-то зажег фонарь, а затем дорога опять погрузилась во тьму. Потом вдруг они услышали за спиной крики и выстрелы и попадали на землю. Аса-Гешл назвал ее по имени. Какой-то солдат схватил ее и потащил в будку, где их ждал второй солдат со штыком. Она рыдала, умоляла отпустить ее, но солдаты тупо смотрели на нее и твердили: «Закон есть закон».
Ее под конвоем отправили в Янов, оттуда в Замосць, потом в Избицу, Люблин, Пяски, Пулавы, Ивангород, Желябов, Гарволин. В Янове ее посадили в одну камеру с убийцей, и та рассказала Адасе, что убила свою свекровь — отрезала ей серпом голову. В других городах ее бросали в камеру с воровками и проститутками. Она познакомилась с политической — девушкой из Замосця. В Варшаве ее сутки продержали в Седьмом отделении, откуда полицейский и доставил ее домой.