Несколькими месяцами раньше насчет своей внешности я интересовалась у отца:
— Папа, а я красивая?
Этот вопрос созрел у меня после того, как одноклассник, славный мальчишка, сказал мне взволнованным быстрым шепотом:
— Ты красивая, как артистка.
И убежал.
— Красивая? Уж к тебе это определение никак не относится. — Как всегда пренебрежительно бросил отец.
Потом решил «подсластить» пилюлю:
— Но ты довольно приятной наружности, не уродина во всяком случае.
А Добрый Дядя в ответ на моё искреннее изумление, слегка скривившись лицом, как от зубной боли, неожиданно глухо сказал:
— А ты сходи на Володину квартиру, там все стены в твоих портретах. Толик постарался.
Это мое третье и последнее Открытие в ряду Потрясающих: «Хорошо это, или плохо, но я красива».
Кроме заявления о моей неземной красоте, я получила от Дидана ещё одно откровение — о нём самом.
Он исподволь уточнял и переуточнял: не случилось ли со мной хоть что-то из того плохого, что вполне могло случиться в общаге. То ли он, считая меня совсем наивной, не слишком старался скрыть свою заинтересованность, то ли после того, как я узнала, что, оказывается, красивая, во мне внезапно заработали новые рецепторы, но я почувствовала его облегчение, когда он выяснил, что со мной ничего не произошло. И меня взволновало его облегчение.
Ну, вот, хотела рассказать о Володиной квартире, с которой началась наша история с Женихом, а опять заговорила о Добром Дяде. Всегда всё о нём.
Куда-то прибываем. Киров, большая стоянка. Никогда не была в Кирове...или как он теперь называется? Я выяснила этот вопрос у женщины, торговавшей на платформе детскими игрушками — Вятка. Никаких ассоциаций кроме как со стиральной машиной, которая когда-то жила в доме родителей.
Глава вторая
Вятка — Пермь — Екатеринбург
Всё о нем. Судьба упорно сводила нас, не зная пощады, не оставляя времени на раздумья. После истории с неудачным началом карьеры порнозвезды мне нельзя было возвращаться ни в общагу, ни в училище. Добрый Дядя даже считал, что мне небезопасно оставаться в Москве. Ему нужно было время, чтобы оценить серьезность угроз, исходящих одновременно и от деятелей кино не для всех, и от влюбленного в меня бандита. Я быстро научилась не вникать, каким именно образом Добрый Дядя разгребает мои проблемы, просто выполняла его указания. Он увёз меня в деревню, в которой все теплые месяцы, большую часть года, жила его мать Лидия Павловна. Тогда она как раз уехала оттуда в Москву.
Собственно, Деревней то место только называлось, на самом деле это была окраина небольшого города. На огромном участке, представляющем собой эдакий сад-лес, на приличном удалении друг от друга располагались два дома. В старом деревянном двухэтажном доме жил двоюродный брат Доброго Дяди с женой; в нём поселялась и Лидия Павловна, когда выезжала из Москвы в Деревню. Второй дом, новый, кирпичный, тоже двухэтажный, Дидан построил для своей семьи, но никто из неё ни разу не бывал там. Эти скромные люди довольствовались для отдыха дачкой на Николиной Горе и домиком возле Феодосии. Позже я неоднократно бывала в крымском домике, пока старшая жена отворачивалась. Маленькая вилла — так было бы точнее это называть.
Между краткими наездами своего хозяина, когда тому необходимо было побыть одному, деревенский дом пустовал. Я не чувствовала двусмысленности своего положения живя в Деревне. До подобных нюансов ли мне было? Надо мной нависло слишком много проблем. Я нигде не училась, соответственно, потеряла хоть временную, но всё же прописку в Москве. Потом всё, вроде бы, начало разрешаться. Добрый Дядя нашел подходящих случаю «больших людей», которые сумели быть достаточно убедительными на «стрелке» с Влюбленным Бандитом. В результате тот не только легко отказался от пылкой страсти ко мне, но и взялся меня охранять от посягательств других быкующих мачо в пределах «своей» территории. Так что занятия в училище я могла спокойно продолжить. В общагу никто меня возвращать не собирался, об этом и речи не было. Тогда впервые всплыла пустующая квартира в хрущёбе, там я потом жила, а впоследствии стала гордой её владелицей. Добрый Дядя, поколебавшись, отказался от идеи поселять меня там — мала я была, по его разумению, для самостоятельной жизни. Угу. Не так много времени прошло, и выяснилось, что для того, чтобы стать его любовницей, я не была мала.
Дидан решил пристроить меня жить к своей матери, полагая, что так ему будет спокойнее за нас обеих. У Лидии Павловны часто болело сердце, да и возраст был серьёзный, под восемьдесят; Добрый дядя волновался за мать, когда та жила одна. К сыну, несмотря на его уговоры, она переезжать не хотела. Значительно позже, когда я уже близко сошлась с этой чудесной старушкой, я поняла причину этого её нежелания — она относилась к своей невестке с явной прохладцей. От компаньонки Лидия Павловна отказывалась так же решительно. Но, когда из других городов наезжали родственники, то останавливались они почему-то не на необъятных просторах Добродядиной московской квартиры, ни в его внушительных размеров загородном доме на Николиной Горе, а в маленькой двушке Лидии Павловны, и она охотно принимала гостей. В моём лице они находили ценного специалиста — как-никак два месяца медучилища за плечами. Но в недалекой перспективе я, действительно, могла стать полезной Лидии Павловне — инъекцию сделать, давление измерить, да мало ли что может понадобиться старому больному человеку. Так что, всё, вроде бы, сходилось. И вот, когда Добрый Дядя собрался поговорить с матерью обо мне и о моей незаменимости в хозяйстве, выяснилось, что, во-первых, я разыскиваюсь милицией, а, во-вторых, уже почти разыскалась. Директора моего училища предупредили, что он должен немедленно стукнуть ментам при моём появлении. Понятное дело, родители меня должны были искать — так положено, когда из дому уходят несовершеннолетние дети.
Тем вечером, после того, как Добрый Дядя сообщил мне последнюю новость, мы долго сидели вдвоем. Молча пили чай, я с конфетами, он с сахаром «вприкуску», как любил с голодных детских лет. Мирно потрескивали дрова в камине, негромко звучала джазовая музыка, которую ставил Ди, как только входил в дом. Было так спокойно и уютно, что говорить, тем более о том, о чём говорить было необходимо, совсем не хотелось. Но пришлось.
— Может быть, тебе все же стоит вернуться к родителям? — спросил он. — Подумай ещё, ведь для тебя сразу многое упростится, и даже не на порядок. Окончишь школу, скорее всего, с медалью, поступишь в хороший ВУЗ... — Глаза он отводил, и убедительности в его словах я не чувствовала.
«Упростится», — думала я, — да они теперь гнобить меня будут, ещё к психиатрам отправят, или определят в какой-нибудь специнтернат для трудных подростков.
— Я, конечно, тебе помогу, не брошу на полпути. На улице ты не останешься, средства на жизнь у тебя будут, но все-таки родители есть родители. — Продолжал Добрый Дядя тем же бесцветным голосом, по-прежнему не глядя на меня.
Интересно было бы всё-таки узнать, чего ему тогда хотелось больше: чтобы я уехала и отвела от греха, или осталась, и будь, как будет. Только теперь уже не узнаешь, что там у него было внутри, спросить не у кого.
Добрый Дядя тем же вечером возвращался в Москву, и должен был приехать снова через два дня. К тому времени я обещала как можно тщательнее все продумать и принять решение. Несмотря на свою подростковую дремучесть, я уже начала догадываться, что сейчас речь идет не только об учёбе и крыше над головой.
Дидан перестал быть мне чужим с того дня, как я поселилась в Деревне. Между нами тогда впервые стала появляться та особенная тишина, которая последней исчезла из всего, что составляло наши отношения. Мой неправедный благодетель тогда не знал, что джаз звучал в деревенском доме не только, когда он в нем появлялся, но и почти всё время, что его там не было. Я очень внимательно прослушивала всю джазовую фонотеку Доброго Дяди, начиная с Гершвина, Эллингтона, Каунта Бейси, изо всех сил стараясь понять эту музыку. Постепенно до меня начало доходить, что жесткая интеллектуальная структура джаза нужна, прежде всего, для того, чтобы охранять его внутреннюю свободу. Мне был близок рок с его бунтарством, выламыванием из клетки, в которой прутья — условности и фальшь. В джазе борьба ни с кем и ни с чем не велась, но неожиданно я обнаружила в нем столько свободы, сколько каждый мог осмыслить и принять. То, что я тогда почувствовала, можно выразить примерно так: рок: это музыка для людей, прорывающихся к личной свободе, а джаз — он для уже свободных людей. Мне всё сильнее нравилась эта музыка, но я не признавалась себе в том, что не джаз сам по себе мне интересен, а интересен человек, слушающий джаз. Я изучала мужчину, и он мне нравился. То, что человек похож на музыку, которую слушает, в этом я давно не сомневалась, а вот чуть-чуть подумать дальше — чего это я напрягаюсь, старательно вникаю в непривычную музыку? — для этого смелости не хватило.