Подтягиваю ноги, в несколько приемов сажусь — все покачивается и бултыхается. Трогаю липкую морду, не чувствую ничего, трогаю еще — сквозь первичное онемение прорезается едкая боль в рассеченной коже.
Рассеченной. Справа.
“…Вы не помните, у нее не было кровоподтека — вот тут, с правой стороны?… Вы носите кольца? Перстни, печатки?…”
История из жизни. Гайвор, Костик Гайворонский, рассказывал. Выбрался он однажды на рыбалку, на озеро, с приятелем. Приятель был кадровый мент, чуть ли не с омоновским прошлым. Не рыбачил раньше никогда. Как положено, дернули по стопарю, по второму, по третьему. Потом решили все-таки немного половить. Взяли удочки, потихоньку на лодке пошли через камыши. Мент на веслах, Гайвор — лицом к нему, по курсу спиной. Плывут. И вдруг мент перестает грести, глаза его расширяются, лицо становится счастливое-счастливое, детски-новогоднее — на что-то за Гайворовой спиной он смотрит. И тихо-тихо, восторженным таким шепотом, произносит: “Гля… бобер… Дай я его веслом ебну!…”
С тех пор, как Костик мне это рассказал, я при соприкосновении с любыми ментами первым делом вспоминаю того бобра.
…Я не знаю, чем это объясняется: спецификой характера или личного опыта человека, изначально, в силу происхождения (от людей, приехавших на территорию этой ныне незалэжной страны после “оккупационного” 1940 года), лишенного гражданских прав (при сохранении, разумеется, обязанностей) и самого гражданства, а следовательно, ощущения даже номинальной причастности к какому-либо государству, но я всегда искренне ненавидел все, связанное с властью. Тем более — властью фискальной. Со структурами учета, контроля, хватания и непущания.
Никогда в жизни не делал я ничего всерьез криминального. Но люди, облеченные полномочиями и облаченные в униформу, с самого бессознательного детства были для меня враждебным биологическим видом. Трамвайные контролеры вычисляли безбилетного меня, чтобы стрясти с малолетнего пацана хотя бы карманную мелочь. Школьный гардеробщик пытался отловить меня в момент незаконного проникновения на подведомственную ему территорию для немедленного привода к директору — в справедливой уверенности, что я намерен нагло, с особым цинизмом прогулять богоданные уроки. Охранники Департамента гражданства и иммиграции вальяжно покрикивали на толкущихся в апокалиптических, многодневных очередях “негров”, неграждан, взыскующих очередной, прицельно к летнему сезону сочиненной чиновниками справочки, без которой не выпускали через восточную границу к родным. Раскормленные краснорожие московские мусора радостно вертели мой нероссийский паспорт, перебрасываясь садистки-глумливым: “Та-ак, что у нас за подделку визы?…” Рижские муниципальные полицаи цемерили нас на парковой скамейке за преступным распитием винища — и готовы были десятками минут ругаться, грозить “телевизором” и хвататься за демократизаторы ради вшивых пяти латов на лапу. Менты из “наркотического” отдела караулили нас на Лубане, чтобы упечь на несколько лет за пару найденных в кармане косяков.
Я могу сколько угодно трезво соглашаться с объективной необходимостью — в принципе — существования государственного аппарата и его насильственно-принудительных институтов, и не по-бендеровски, а искренне, в силу природной мирности чтить уголовный кодекс — но на уровне почти безусловных рефлексов я никогда не буду воспринимать МЕНТА любой разновидности иначе, чем как естественного врага. Как априорного агрессора, которому нужен лишь более-менее сфабрикованный повод, чтобы задержать тебя, развести на бабки, в идеале измордовать, а в перспективе уничтожить.
Поэтому происходящее сейчас — с определенного момента и по нарастающей — не стало для меня столь уж обескураживающей неожиданностью. Ведь я всегда знал, что нападение возможно (если не обязательно), — я просто оказался не готов к атаке в это время и с этой стороны.
Ко многому — не готов…
Совершенно не был я готов увидеть в допросном кабинете (мало чем отличном в гнездовище элитных богдановцев на Стабу, в здании бывшего республиканского КГБ, — загадочный лейтнантс уже не маскировался и даже, по-моему, выпендривался — от аналогичного в зачуханном золиковском райотделе: казенщина она и есть казенщина — стертая, мертвая, враждебная всему человеческому) того усатого ментяру, с которым мы пересеклись взглядами под козырьком “Локомотива”. Мое наличие где в означенный час означенного числа он готовно и подтвердил Кудиновсу — и только тогда, кстати, я и узнал усатого: у него память оказалась лучше…
Не был готов объяснять, почему я там в тот именно момент очутился — я-то думал, что вычислили меня по номеру мобилы, что они знают о звонке, о факте звонка… Так что, не в силах с ходу сориентироваться, честно вывалил, как оно было. “И Яценко не объяснил вам, о чем хочет рассказать?…” — “Нет”. — “Но вы все равно поехали?” — “Да…” Я даже сам предположил вслух насчет номера в памяти. “Его сотовый был разбит”, — сронил Кудиновс тоном, не оставляющим сомнений, насколько удалась моя хилая попытка косить под искренность после очевидного прокола.
“Что это у вас?” — показывает на свою правую скулу. “Ничего интересного. Бытовой травматизм… По пьяни”.
…К реальной степени собственной растерянности я тоже в итоге был не готов (и, кстати, стал лучше понимать расколовшихся без “обработки” и при очевидном отстутствии против них прямых улик: все-таки атмосфера ментовки — или само обстоятельство, что ты уже в ней, — и впрямь изрядно парализует волю). Зато, похоже, был к ней готов лейтнанта кунгс: в характерном для Кудинова зомбическом равнодушии, отсутствии выражения в голосе и лице сейчас — в отличие, как мне показалось, от первого допроса — прощупывалось некое насекомоядное довольство. Видимо, все происходило согласно его ожиданиям и расчетам.
Он въедливо, планомерно долбил меня на тему “Ковчега”, а я совершенно не понимал, на хрена: в свое время на все эти вопросы я прилежно ответил ментам, ведшим дело Якушева. И вдруг:
— Лично с Якушевым вы когда-нибудь общались?