Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Норов просиял:

— Спасибо, Пушкин. Спасибо! Долгом почту.

— Вот и отлично, — почти весело сказал Пушкин. — Приходи проститься. — Он кивнул в сторону дома. — Придешь? А писать станешь?

— Замучаю, — рассмеялся Норов.

2

Поздней осенью 1834 года Норов со слугой своим Дроном появился в Триесте.

Небо вспухало тяжелыми, неподвижными тучами. В гавани смиренно лежали парусные суда, два-три пироскафа дымили, прибавляя тучам мрачности.

Шкипер-итальянец втихомолку молил мадонну о благополучном плавании. Решив, что молитвы его дошли по назначению, он ноябрьским утром, когда часы на башнях Триеста пробили восемь, взял курс на зюйд.

Адриатическое хмурилось. Норов расхаживал по палубе. Задерживаясь подле рулевого, взглядывал на компас. Черный конец стрелки, указывая на север, был обращен в минувшее, красный, указывая на юг, — в будущее.

На островах кипарисы высились, как сторожи, темные мысы казались спящими медведями. Норов вспоминал стихи древних, воспевших адриатические волны.

Слуге его, крепостному мужику из заволжской деревни Ключи, вспоминалось иное. «Вот ведь, — думал, — как жизнь-то перевертывается!.. Недавно пришел с артелью из Самары в Нижний, гульнуть хотел малость, а в Нижнем и объявили: ехать, говорят, тебе, Дрон, в самый что ни на есть Питенбурх, на то, говорят, барская воля. Ну, и поехал. А теперь, вишь, и совсем уж дальняя путина…»

Дрон, известный среди волжских бурлаков по кличке Большой, ходил в лямке несколько лет. Слыл он не только опытным «шишкой», то есть передовщиком в бечеве, но и отменным рассказчиком. Сказочников да песельников в какой артели не приветят? А Дрон Большой такую бывальщину сказывал, что любой сказки занятнее. Заслушаешься… А все потому, что езживал некогда с барином в «тальянский край», на славный остров Сицилию, на вершину вулкана Этна забирался… А ныне, год спустя, несет его совсем уж за тридевять земель. Бедовый у него барин, бедовый. Недаром и прозывается Норовым. Чтобы это ему дома сидеть в покое и довольстве, а нет, все норовит по белу свету шастать. Одно слово: бе-до-вый…

На четвертые сутки плавания парусник пришел в Ионическое море. Багровое, в закатном полыме, оно вылизывало, как котят, округлые камни острова Корфу. Норов, сидя на палубе в старом кресле, выволоченном из капитанской каюты, листал Шатобрианову эпопею в прозе «Мученики», те страницы, где столь роскошно, с таким благозвучным изяществом описаны греческие моря. А Дрон, прислонившись к мачте, смотрел неотрывно, как меркнет день, как буреют камни Корфу и, касаясь волны, садится, будто легонько приплясывая, красное солнце. Смотрел и думал: «Господи, красота-то какая…»

Первый день декабря грохнул бурей, ночной бурей с грозой и дождем. Старый парусник кряхтел и стонал так, что дрожь брала. И никому на этом паруснике, случись беда, не было никакого дела до одноногого пассажира-иностранца.

Норов валялся на койке, его рвало. Дрона швыряло об стену каюты, он ругался скверными словами… И вдруг оба замерли: наверху, на палубе, что-то громко и страшно затрещало.

3

Консул Дюгамель, в прошлом военный топограф, хорошо умел снимать планы. Ландшафт, изображенный на бумаге условными значками, ценил он больше ландшафта наяву. Так было до тех пор, пока он не увидел Каир с высокой скалы, на которой была цитадель правителя Египта. И всякий раз, приходя на аудиенцию к его высочеству Али, консул Дюгамель любовался Каиром.

Каир разметался под африканским солнцепадом — огромный, хаотичный, до жути прекрасный. Широкой ртутной полосою блестел Нил. За ним лежали пески, и далеко в песках четкой синевой означались пирамиды… Хаотичный и прекрасный Каир открывался Дюгамелю с высокой горы. Но консул не мог подолгу им любоваться: спешил к его высочеству.

Русский дипломатический чиновник Дюгамель приехал в Египет год назад, в тридцать третьем. Дюгамель был исправным консулом и ревностно вникал в политические дела.

Египет в ту пору принадлежал турецкому султану; правитель Египта был вассалом султана. Однако наместник со временем возымел такое могущество, что султан боялся его до смерти.

Наместник завел регулярную армию и флот, покровительствовал торговцам и фабрикантам, владел всей египетской землей, всеми крестьянами — феллахами. Тиран и храбрец, политик изворотливый и умный, он вовсе не считал себя подданным Турции.

В 1831 году его армия вторглась в Сирию. Паша оказался в открытой распре со своим «законным» государем, ибо Сирия, как и Египет, входила в состав империи. Армия египтян побеждала быстро и повсеместно. Со дня на день она могла свалиться, как лавина, на Стамбул. Тогда султан взмолился о помощи. Он взывал к русскому царю, своему вековечному недругу. Он знал, что царь Николай прежде всего защитник «законных» государей. Султан не оставил своими мольбами и другие европейские державы.

Восточные дела давно тревожили европейских политиков. Оно вроде было и не так уж плохо, что султана трясло, словно в лихорадке. Так-то так, но дело оборачивалось не совсем ловко: место дряхлеющей турецкой деспотии могла занять поднимающаяся держава другого деспота — удачливого Али. И Европа вмешалась в кровавую брань на Востоке. Египетского пашу принудили отвести свои победоносные войска. Султана убедили уступить паше Сирию. Огонь был сбит, но не погашен — он затаился.

В это время в Египет и приехал русский консул Дюгамель. Само собой, паша не питал особенных симпатий к посланцу российского императора, помешавшего довершить войну с султаном. Однако паша вскорости сообразил, что с Николаем, быть может, он сумеет поладить…

Нынешняя аудиенция в цитадели порадовала консула. Паша оставил ледяной тон. С интересом, пожалуй, неподдельным, выспрашивал про Россию, про государя Николая Павловича, про Санкт-Петербург. И консул Дюгамель, почтительно отвечая на вопросы его высочества, ввернул, что Египет, мол, тоже весьма интересует русскую публику…

Дюгамель жил в доме, не отличавшемся от домов богатых арабов. Глухая стена — на улицу, все окна — во двор, в комнатах — ковры и диваны, запах медвяного латакийского табака и кофе мокко.

Вернувшись от Али, Дюгамель сел к столу. Консул уже выбрал перо, уже перечитал депешу, вчера недописанную, когда в кабинет вошел секретарь-переводчик, немолодой армянин, поклонился и сообщил новость, которая заставила Дюгамеля отбросить перо.

— О, — воскликнул консул, — это очень кстати! Где он?

Дюгамель вышел из дому. Был сонный послеполуденный час. На дорожке показался Норов. Его деревяшка стучала бойко.

— Селям! — сказал он Дюгамелю и помахал шляпой.

И почему-то оба почувствовали себя старыми друзьями. А ведь прежде-то виделись раза два, не больше. Впервые, кажется, осенью двадцать седьмого года у кого-то из петербуржцев, потом тоже в Петербурге накануне отъезда Дюгамеля на Восток.

Они сели в диванной, слуга-араб подал кофе и трубки. Некурящий Норов решил приобщиться к каирскому табакурству. Он неловко вытянул губы, осторожно пососал янтарный мундштук, поперхнулся дымом. И когда откашлялся, стал отвечать на расспросы Дюгамеля.

— Из Петербурга, — говорил Норов, — выехал в знаменательный день: открывали Александровскую колонну. Моя коляска едва пробралась в народной толпе… Европой ехал покойно. А вот на море… — Он потянулся за чашечкой кофе. — Проклятая буря переломила фок-мачту, я, признаться, готовился к переходу в лучший мир.

Дюгамель рассмеялся:

— А какое, позвольте узнать, впечатление сделала на вас Александрия?

Норов, отложив чубук, поднес ко рту чашечку с кофе и потянул носом.

— Хорош! Очень хорош, — сказал он с видом знатока. — Александрия? Видите ли… — Он отхлебнул кофе, и речь его полилась плавно: — Первый шаг европейца в Африке поражает душу. Тотчас сознаешь: другой мир! Это раскаленное солнце и знойный песок, эти восточные одежды и толпа, в которой столь много чернокожих. И потом эти женщины. В своих белых саванах они похожи… Ну… даже и не подберешь сразу слово, достаточно живописное. Мне посчастливилось перехватить несколько взглядов. Как они проницают душу, как манящи. Да и вся их стать исполнена изящества необыкновенного. — И, заметив улыбку Дюгамеля, которая, очевидно, обозначала, что консул предполагает в госте лукавого сердцееда, Норов немного смутился, однако продолжал с прежним воодушевлением: — Древним очарованием веет от этих фигур, когда они шествуют с кувшинами на плечах. Честное слово, будто ожившие барельефы времен фараоновых… — Он допил кофе. — Ну-с, а сама Александрия… Что тут сказать? Площадь Франков, несколько новых казенных строений на берегу гавани — вот, пожалуй, и все. Неприятно поражает скопище больных и нищих. Приходят на ум солдаты Наполеона. Они, говорят, были сильно поражены этим… Впрочем, Александр Осипович, вы лучше меня знаете Александрию.

15
{"b":"57576","o":1}