— …В итоге, может получиться интересно.
— Спасибо. — Агамалов поднялся из кресла.
— Как мы дальше построим работу? — Лузгин хотел, чтобы Хозяин прямо сейчас назначил дату новой встречи.
— Обратитесь к Пацаеву. — Агамалов выпустил лузгинскую ладонь и направился к столу — прямой, уверенный, неспешный. Вот оно, сказал себе Лузгин. Персонажи высшей власти были ему неплохо знакомы: и с Ельциным в Кремле однажды поздоровался за ручку, и министров видал, и депутатов, и больших генералов, но то была власть от власти, власть положения, итог борьбы, интриг, силы и страха. И вот впервые он узрел, как выглядит вблизи другая власть — от собственности, денег, от богатства. Каким манером вычислил его Курбанов, что за особым нюхом обладал тот старый пьяница и бабник?
Коридор между блоками был выстроен слегка в наклон, и Лузгин как бы снисходил с таинственных высот к людям обычным и непосвященным.
— Ну что? — спросил его Пацаев.
— Приятный мужик, — ответил Лузгин. — Велел обратиться к тебе.
— Ну, обращайся.
Бородой, мордастостью и пузом Боренька Пацаев смахивал на подзабытого писателя Юлиана Семенова.
— Надо составить и согласовать график встреч.
— Каких встреч?
— Моих с Хозяином.
— Да ты что? — удивился Пацаев. — Какие встречи? Скажи спасибо, что он вообще тебя принял.
Лузгин почувствовал, что медленно краснеет.
— А как же основной рассказ? Биография там, детство, приобщение к профессии… Он же одобрил!
— Вот и хорошо. Садись и пиши.
— А где же факты?
— Дам я, дам тебе факты. — Пацаев кивнул на компьютер. — Откроешь президентский файл, там сколько хочешь.
— А детали, нюансы!..
— Ты че, мужик, — обиженно сказал Пацаев, — думаешь, ты первый такой умный? Все тысячу раз переспрошено и переписано. Даже про любимую козу.
— Какая, блин, коза?
— Любимая коза деревенского бедного детства. И про постоянное чувство голода, преследовавшее нашего героя на протяжении долгих студенческих лет. И про столовую, в которой он женился — все есть, Володенька, осталось только творчески переработать, окинуть свежим взглядом…
Вот же гадкий старик, вот же умница, восхитился Лузгин, все он знал наперед… А что ж ты сам, болван, неужто полагал всерьез, что твоя хилая задумка станет неким откровением, что Агамалов о себе молчал всю жизнь и вот теперь раскроется перед случайным летописцем? И ведь старик тебе советовал: читай, что там на полке понаставлено… Нет, мы чужого не хотим, мы будем первые!
— Послушай, Боренька, — спросил Лузгин, — тогда зачем он вообще меня принял? Я ведь ни слова на пленку не записал.
Пацаев поднял руки, словно в плен сдавался.
— Мужик, ты че? Он же тебе подарок сделал! Да завтра вся контора будет знать, что Хозяин с тобой целый час пробеседовал. Целый час, понимаешь? У нас есть люди, и немаленькие, всю жизнь здесь ошиваются, а он им и пяти минут не уделил ни разу, а тебе — целый час. Теперь ты большой человек, можешь ходить с озабоченным видом, любые двери пинком открывать…
— Да я… — начал было Лузгин и осекся. Если Пацаев прав (а прав он однозначно), то и ему не следует рассказывать, что был отнюдь не час, а много меньше.
— Спасибо, Боря. Ты умный человек.
— Да и ты таким кажешься.
— То, что вам кажется, не соответствует истине. — Лузгин вздохнул, понурив голову. — Увы, на самом деле я куда умнее, чем вам кажется.
Пацаев рассмеялся, в бороде сверкнули зубы.
— Дай списать. Потом скажу, что сам придумал.
Пацаева в конторе не любили, Лузгин уже не раз имел возможность в этом убедиться. В табели о местных рангах Боренька, по диплому значившийся учителем физкультуры, являл собой некое мужское подобие Мадам — шлялся за Хозяином с места на место, занимался всем и вся, даже общежитием командовал на «точке», заочно окончил московский журфак и вырос до начальника пресс-службы, где окопались молодые родственники высших менеджеров СНП. Пацаев их гонял, ругался матом, невзирая на родство и пол, но был неприкасаем. В свое время Лузгин достаточно профессионально занимался «пиаром»; на его взгляд, пресс-служба Бореньки работала не слишком. А впрочем, ничего гениального от нее и не требовалось. «Сибнефтепром» владел этим городом как собственной усадьбой и в пропаганде не нуждался. Большим «пиаром» для Москвы и заграницы занималось целое агентство, прописанное на Цветном бульваре и Бореньке не подчинявшееся. Сам же Пацаев в основном сосредоточился на домострое: одну квартиру ремонтировал, другую продавал, менял «Лэнд-крузер» на «Лексус»; не знал, что делать с домом возле Сочи; на местной даче год как не бывал, сгнила, наверное, да ну и хрен с ней, он не садовод, а бани здесь — в любой конторе. Пацаев «завязал» давно, после аварии на трассе, когда чуть не угробил пассажира и сам уцелел просто чудом, полгода лежал в гипсе. Племянница главного инженера, которую Боренька гнобил пуще прочих своих сотрудников, с удовольствием открыла Лузгину, что тем несчастным пассажиром была чужая баба, и муж той бабы долго психовал и требовал суда, но Агамалов спас, дело закрыли, и с той поры Пацаев не пил, но любил смотреть, как пьют другие.
— Гляди сюда. — Боренька навалился пузом на лузгинское плечо и защелкал «мышью». — Вот биография. Вот рассказы жены, однокурсников, вот мама из деревни. Отец умер, не успели раскрутить… Здесь все, что про Хозяина писали в прессе. Тут разные высказывания: Агамалов о первопроходцах, Агамалов о развитии отрасли, Агамалов о России, о дружбе, науке, литературе… Да обо всем, сам видишь. Вот мнения о нем: ветераны, политики сраные, вот президент, премьер-министр, вот совладельцы из «Аноко», мать их дери, вот артисты, писатели и прочее говно, которое он кормит…Здесь фотоархив… А, нет, минутку, давай назад… Вот! Краса и гордость нашего архива — личные дневники Хозяина с семьдесят восьмого по девяносто первый годы. Файл — открытый, но с визой на пользование.
— Что значит — с визой?
— А значит, будешь мне показывать, что и зачем берешь отсюда.
— Боренька, я взрослый человек, — пропел Лузгин в теноровом регистре, — я тебе все покажу без утайки. И не только тебе.
— Мне и только мне, — раздельно произнес Пацаев.
— А старику, если попросит?
— Не попросит. Он тоже взрослый человек. Ладно, брось все это, нас в пресс-клубе ждут. Собирайся, а я на дорожку развешу «родственничкам» тихих звездюлей…
Стол Лузгину определили в пацаевском кабинете — три прочие комнаты пресс-службы были забиты «родственничками» под самую завязку. Пацаев вышел, тяжело ступая, и вскоре его хриплый баритон уже катался от стены к стене. Лузгин достал мобильник.
— Говори, — буркнул в трубке Ломакин.
— Я встретился, — сказал Лузгин. — Один в один.
— Отлично. Как старик?
— Я полагаю, рановато.
— Ну, сам смотри… — Ломакин помолчал. — Короче, дожимай. Деньги нужны?
— Пока хватает.
— Тогда отбой, — сказал Ломакин.
— Погоди! — тихо крикнул Лузгин. — Ты мне нужен.
— Я не в городе. Буду послезавтра, — сказал Ломакин и отключился.
— Готов? — спросил Пацаев. Глаза его сияли.
— «…Лик его ужасен, движенья быстры, он прекрасен!»
— А что? — Пацаев подбоченился. — Развесишь звездюлей, и настроение лучше.
— Боренька, — почти что с ласкою спросил Лузгин, — как ты можешь развешивать этих самых звездюлей, если сам ничего не делаешь? Я же здесь две недели, я вижу. Тебя на месте почти не бывает.
— Ну и что! — Бореньку лузгинская подковырка нисколько не рассердила. — Я, может, связи завязываю, слухи прослушиваю, мосты мостю, то есть мощу, тьфу, блин! Я тридцать лет здесь вкалываю, я наработался, понял? Могу себе позволить. Одевайся!
По пятницам в кафе под названием «Елочка» (на Кавказе была бы «Чинарочка», а в Африке и вовсе «Баобабочка», абориген зело изобретателен) собирался местный журналистский клуб: пиво за счет заведения, встречи с интересными людьми. В прошлом веке (как звучит, однако!), в начале девяностых, Лузгин тут побывал, но не в качестве главного гостя — прилетел в командировку, захотел хлебнуть с коллегами, позвонил, его и пригласили. В тот клубный вечер свои рассказы читала маленькая смуглая писательница-ханты, когда-то начинавшая хорошей русской прозой, позже канувшая в мистику национальной исключительности. Лузгин ее слушал внимательно. Писать она не разучилась, ритм был упругий, с выверенными синкопами. Вокруг пили пиво и водку и разговаривали громче с каждой рюмкой. Потом случились танцы; писательница съежилась в углу под охраной двух приживалок-подражательниц и грозно взирала на извивы шабаша. Была она особою небедной: и ранние ее рассказы издавались за границей хорошо, а последняя книга, в стиле Стивена Кинга, и вовсе, по слухам, пошла в мировые бестселлеры.