— Россия нас бросила, — сказал Махит. — ООН нас тоже бросила. Мы не нужны, мы мешаем. Мы просто должны умереть.
Ну, конечно, подумал Лузгин. А ты сам-то, Махит, с какой стороны ты сам пришел в деревню и что держал в руках, и куда это самое «что» было направлено стволом — на юг или на север? Он споткнулся и дернул плечом, и Махит отпустил его руку.
В первом же дворе, куда они зашли, стоял разбитый взрывом дом, где чудом уцелела одна комната, и в этой комнате и еще в сарае под рубероидной крышей жили шесть человек: трое взрослых и трое детей — русский муж, жена-татарка, отец жены и девочки, похожие на мать. Был еще сын (татарин старый все гладил на колене его черно-белое фото), но умер от осколка, восемь лет, а старшей девочке задело голову, и теперь на этом месте плохо растут волосы. Старику попало пулей в спину, русский зять задирал на старике клетчатую длинную рубашку и показывал, куда вошло под правую лопатку и вышло у подмышки. В другом дворе на лавке у крыльца сидела девушка в платке и толстой длинной юбке, выставив ногу в черном резиновом сапоге и поджавши другую, но потом оказалось, что другой просто нет до колена, зато дом уцелел, разбило лишь стайку с коровой и овцами, а мясо забрали солдаты и съели, но только овец, потому что корова была большая и тяжелая, и никто из солдат не хотел рубить ее на части, а один даже погладил корову по лбу и сказал, что ему очень жалко корову.
И дальше по дворам, по избам и сараям ему показывали снимки и вещи убитых, ругались и плакали, а чаще говорили тихо, как чужому, да он и был чужой, и если б не Махит, с ним бы совсем не стали разговаривать. В лузгинском диктофоне была всего одна кассета, она быстро закончилась, он перевернул ее к началу и записывал поверх уже записанного, не представляя, как он это объяснит Махиту, если тот заметит. В последнем доме ему дали фотографию, где молодой плечистый бородач, сверкая белками глаз и крупными зубами, держал на руках — чуть сбоку, на отлете, словно вазу, — большого толстощекого ребенка. Ни мужчины, ни ребенка в доме не было.
— Давай заканчивать, Махит, — предложил Дякин, все это время молча таскавшийся за ними. — Не видишь разве: человек устал.
— Похороны когда? — спросил Лузгин.
— Вам приходить не надо, — сказал Махит.
В доме у Дякиных старуха сразу налила им по тарелке густого темного борща, Славка достал из тумбочки бутылку самогона, и они выпили по одному стакану, не чокаясь и ничего не говоря, и стали шумно есть, стуча ложками и шмыгая носами. Потом сидели во дворе на лавочке, Лузгин курил, а Дякин рассказывал — много и по делу, совсем не ту пустую ерунду, как прошлым вечером, и чем дальше он рассказывал, тем тоскливее становилось Лузгину, и разрасталась злость, хотелось спорить и ругаться, потому что должен быть какой-то выход, он должен быть всегда, его просто не видят ни те, ни другие, и загоняют себя в невозвратный тупик, где в конце были разные кладбища.
— Постой, — сказал он Дякину, когда тот помянул Алдабергенова, — в Чечню же этих… ну, нерусских, говорят, не брали.
— Да всех брали, всех, — ответил Дякин.
— Откуда знаешь?
— А я там был.
— Ты? — удивился Лузгин. — Ты был в Чечне?
— Ну да, — сказал Дякин. — Я же строитель, вот послали восстанавливать.
— Какой ты, на хрен, строитель, — сказал ему Лузгин, — ты же вечный аппаратный комсомолец.
— Я по специальности инженер-строитель, — сказал Дякин, — окончил заочно ваш тюменский институт, после райкома был у Рейна — ну, знаешь, ишимского мэра — замом по капитальному строительству, потом в Тюмени в департаменте у Чикишева.
— Ты был у Чикишева, — переспросил Лузгин. — Почему же тогда мы ни разу не виделись?
— Да черт его знает, — хмыкнул Дякин, — не получалось просто, вот и все. А тебя я по «ящику» видел, как ты выступал.
— Я не выступал, — обиделся Лузгин, — я передачи вел. Артисты в цирке выступают. Ну, и как тебе было в Чечне? Что ты там делал?
— Школу восстанавливал, — ответил Дякин и спросил, не хочет ли Лузгин выпить еще.
— Хочу, — сказал Лузгин, только неси сюда, а то в доме курить неудобно.
— Вчера же курил, — сказал Дякин.
— Так то вчера, — сказал Лузгин и спросил, где у них туалет.
— Да вон же, за сараем, в огороде, — сказал Дякин, — не помнишь, что ли, куда вчера ходил?
— Не помню, — сказал Лузгин, — пьяный был и темно.
— Ну, ты даешь, — сказал Дякин. — А баню помнишь?
— Баню помню, — сказал Лузгин, — вон она, баня, а туалет не помню.
— Ну, ты даешь, — сказал Дякин и ушел за самогоном.
— Вся эта херня добром не кончится, — сказал Лузгин, когда выпили снова и заели огурцами из тарелки. Два стакана, бутылку и тарелку с огурцами Дякин расставил на скамейке между ними. Скамья была с наклоном, и Лузгин тревожился слегка, что вдруг бутылка упадет, а пробка в ней какая-то некрепкая. Неродная была пробка, от другой бутылки.
— А мы уже привыкли, — сказал Дякин. — Иногда вот так вспомнишь… Как будто той жизни и не было. Странно, Вовка, да?
— С ума сойти, — сказал Лузгин. — Как можно так жить? Не понимаю.
— А мы живем, — сказал Дякин. — День не стреляют — уже хорошо.
— И что: и пашете, и сеете?
— И пашем, и сеем, и убираем.
— С ума сойти, — сказал Лузгин. — Я бы давно сбежал отсюда.
— Куда? — спросил Дякин, вынимая пробку.
— Слышь, — сказал Лузгин через минуту, — а почему в твой дом ни разу не попало?
— Просто повезло, — ответил Дякин, и Лузгин ему не поверил.
Он вспомнил свой обход деревни под руку с Махитом, всех жителей, убитых и покалеченных военными, и только сейчас сообразил, что ему ни разу не сказали про людей, убитых «духами», а ведь Махит ему рассказывал про головы нерусских добровольцев. «Значит, спектакль?» — спросил себя Лузгин. Но тот, с красивыми зубами, с ребенком на руках — он что, тоже спектакль? Нет, не похоже.
Никто всей правды знать не знает и не хочет. Не очень-то свежая мысль.
Лузгин сказал Дякину, что он бы полежал немного, ему нехорошо и голова раскалывается. Так выпей еще, и пройдет, посоветовал Дякин. Лузгин сказал, что выпить выпьет, но не пройдет, он себя знает, надо пенталгину, голову перемотать и полежать немного. Но только не в комнате при стариках, там ему неудобно. Пойдем, сказал Дякин, я тебя в кладовке положу.
В кладовке под слепым окошком стоял топчан. Лузгин прилег на него лицом к стене и уткнулся в доски лбом, перетянутым старым полотенцем, которое дал ему Дякин. Сам Дякин вздыхал и шарился в кладовке, мешая Лузгину, потом ушел и дверь прикрыл, и Лузгин принялся ждать, когда таблетка и повязка начнут действовать, и он уснет и проснется здоровым.
Ему приснился город, где он родился, и будто бы туда Лузгин приехал взрослым погостить, ходил везде и плохо узнавал, искал знакомых, но их нигде не было, а были на каждом углу полупустые ларьки с сигаретами, но незнакомых сортов и дешевыми, в некрасивых пачках, и чем ближе к родному двору, тем курево хуже и хуже, и продавцы в ларьках, от чьих услуг он отказывался, выходили наружу и шли за ним следом нараставшей угрюмой толпой. Лузгин догадался, что надо купить хоть бы что, иначе они не отстанут, и в киоске у ворот в свой двор взял пачку чего-то и полез в карман за бумажником, но в кармане оказалось пусто, бумажник украли, а ведь он знал, что так и будет, еще у первого ларька он догадался, но сделать ничего не мог, и тут его обступили торговцы и стали сами шарить по карманам. Он говорил, что денег нет, ему не верили, и лезли, и в каждом кармане находили скомканные деньги, и забирали их себе, и лезли вновь, и снова находили, кричали зло и подступали ближе к Лузгину — так, что стесняло дыхание. Он рванулся, растолкал толпу, вбежал в ворота своего двора и увидел цыганенка Золотарева и четырех его братьев, что жили в соседнем подъезде. Золотарев держал в руках большую палку и был он почему-то бородатый, с крупными белыми зубами, и бить он собирался явно не торговцев, а недотепу Лузгина, которого и в детстве бил, пока Лузгин не догадался отдавать ему школьные обеденные деньги — сначала по рублю, а после реформы по десять копеек. Лузгин хотел сказать Золотареву, что деньги у продавцов, и пусть он их побьет и деньги заберет себе, но тут сзади набежали, схватили за плечи и стали трясти, и Дякин сказал ему: «Вовка, вставай».