Тележку вез один из русских мужиков, Махит с охранниками шел впереди, не оглядываясь, замыкали группу Дякин с Лузгиным. Тележка скрипела и лязгала железными колесами, и Лузгин подумал: почему в руках не принесли, зачем тащили пулемет на этой долбаной тележке, и тут же понял, что Дякин не рискнул нести оружие в руках к обстрелянному только что блокпосту. Не дураки, одобрительно хмыкнул Лузгин.
Дякин шагал рядом молча, и Лузгин нетерпеливо ждал, когда же тот начнет его ругать за самовольную отлучку и даст ему возможность оправдаться и поругать его, Дякина, за то, что бросил друга и ушел надолго. Лузгин уже все выстроил в уме, но Дякин молчал, не ругался и даже не спрашивал, и тогда Лузгин сам спросил у Славки, кто такой Узун Алдабергенов и почему он не должен был стрелять, но все-таки стрелял. Дякин стал рассказывать вполголоса, и Лузгину пришлось слушать с натугой, сквозь грохот и визги тележки, прыгавшей перед глазами по неровностям старого шоссе.
Алдабергенов был местным парнем, отслужившим когда-то в Чечне и болтавшимся в деревне без работы. «Узун» — это кличка, а не имя, по-казахски означавшая «худой». А он и был худым и длинным и дружил с парнями с блокпоста, приносил им самогон и пел с ними русские песни. Как его звали по паспорту, Дякин не помнил. В деревне парня не любили и боялись, он был драчлив и заносчив; говорили, что как-то завязан в торговле наркотой. А кто тут не завязан, сказал Дякин, когда работы нет. Махит не взял его в отряд, Алдабергенов обиделся, просился на контракт к Елагину, его не взяли и туда, но это же не повод, чтобы стрелять, нажравшись, с чердака. Узун много спорил с солдатами, на деньги метал штык-ножи и заводился драться врукопашную. Один разок его слегка побили коллективом, но и это ведь тоже не повод, просто взял и нажрался до чертиков, и никакой он был не мусульманин, рассказывал Дякин.
— Жалко парня, — сказал Лузгин.
— А мать-то, мать зачем полезла! — сказал Дякин, и Лузгин вспомнил, как вздрагивали с каждым выстрелом плечи снайпера Потехина, и как он ответил сержанту, что не знает, попал или нет, и как успокоил Лузгина насчет кастрюли и капусты. Два дурня молодых, сказал себе Лузгин. Один стрелял да не попал, второй попал, и вся история, и вечером в деревне будут похороны, если к сроку успеет Елагин. И еще Лузгин подумал, как там без него управится Потехин, правильно ли выложит и упарит картошку, и понравится ли солдатам новая лузгинская еда. А ведь он представлял себе, сидя возле печки, как будет сам раскладывать половником по мискам и смотреть со стороны на едоков, ожидая, когда те его похвалят.
Дом, с чердака которого стрелял Алдабергенов, стоял налево от дороги, во втором проулке, и Махит с охранниками повернули туда, следом мужики с тележкой и Дякин; пришлось за ними брести и Лузгину, хотя он понимал, что впереди, куда они идут, нет ничего хорошего и там ему едва ли будут рады, особенно если узнают, с кем он только что был и откуда явился.
Старые ворота из неровных досок были открыты настежь, словно жильцы собирались уезжать и ждали машину. Во дворе, на бурой утоптанной земле с клочками высохшей травы стояли мужчины в шапках и женщины в платках, между ними бродили дети с возбужденными глазами. Махит и охранники зашли сразу в дом, а Лузгин с Дякиным встали у стенки сарая, куда мужик с деловым видом закатил тележку и тут же вышел с шапкой в руке, посмотрел на людей во дворе и двумя руками надел шапку снова. Лузгин закурил и от пустоты момента спросил Дякина, сколько лет младшему алдабергеновскому брату. Лет семнадцать, ответил Дякин, точно не знаю, а еще у Алдабергенова есть жена и трехлетняя дочка, но они с ним не жили, потому что Узун пил и дрался.
На крыльце под навесом появился Махит, посмотрел на Дякина и ладонью приказал идти.
— И ты давай, — сказал он Лузгину, не разжимая губ, но Лузгин его услышал, потому что, как вышел Махит, все во дворе замолчали. — Надо идти, — шепнул Дякин и сдернул с головы вязаную лыжную шапочку.
В комнате на сдвинутых лавках лежали два тела, уже обернутые желтоватыми простынями. Вдоль стен стояли женщины и плакали, а посреди комнаты на табуретке сидел парень в белой рубашке.
— Смотри, корреспондент, — сказал Махит, заходя парню за спину и положив ему на плечи длинные ладони. — Смотри, какое горе. Смотри и думай, хорошо думай, кто в этом виноват. Он виноват? — Махит протянул руку к телу, худому и длинному. — Она виновата? — Рука указала на тело маленькое и округлое. — Или он виноват? — Махит стиснул ладонями плечи сидящего, и парень заплакал. — Смотри, корреспондент.
— Мне очень жаль, — сумел произнести Лузгин.
— Иди отсюда, — сказал парень, не поворачивая лица.
— Зачем грубишь? — сказал Махит. — Веди себя как мужчина. Этот человек… другой, на нем крови нет. Он — корреспондент, у него есть карточка ООН. Он про нас правду напишет. Напишешь, да?
Лузгин кивнул.
— Словом скажи, словом!
— Да, — сказал Лузгин.
— Я хочу закурить, — сказал парень. — Можно мне закурить?
— Разрешаю, — ответил Махит. — Твой брат много курил.
— Рахмат, Махит-ага, — сказал парень.
— Пойдем, корреспондент, — сказал Махит. — Дальше пойдем. Смотреть будешь. Ты старый человек, а старый человек — мудрый человек. Ты правду напишешь, я знаю.
Сколько же лет Махиту, думал Лузгин, выходя за ним во двор. И тридцать, и сорок, и больше, кто же разберет под этой бородой, а глаза у него вовсе без возраста, волчьи нехорошие глаза, опасные, с отсутствием какого-либо выражения. Люди с такими глазами, должно быть, очень легко убивают, предположил Лузгин и пожалел, что не остался в траншее с Потехиным. Там, под обстрелом, ему было лучше, чем здесь. Там было страшно, и здесь было страшно, но там он был своим, а здесь чужим и виноватым, и грош была цена махитовским словам по поводу пресс-карточки ООН. Он был здесь, но был с той стороны.
На улице Махит неожиданно взял его под руку и совершенно другим тоном пустился объясняться, как мирное — другого просто нет — нерусское и русское население деревни Казанлык жестоко страдает от истерики русских военных. Он так и сказал: «от истерики». Литературный этот оборот изрядно удивил корреспондента Лузгина, он стал слушать внимательнее и изумился еще больше, уловив, что Махит говорит ему «вы» и «Владимир Васильевич».
Когда-то за деревней, еще до зоны, в двух километрах от старой границы, стоял погранично-таможенный пост. Его сожгли и постреляли всех таможенников вооруженные контрабандисты, пришедшие с юга, и в деревню впервые приехал ОМОН на зачистку.
Никто не скрывал, что в деревне есть друзья и даже родственники тех, кто с юга; родство и дружба складывались долгими годами, а потом, когда многие русские от безработицы стали уезжать и пропадать, в опустевшие дома целыми семьями вселялись беженцы от насевших моджахедов. Они верили, что Россия удержит границу. Они возродили разваленный было совхоз, работая за сущие гроши и вчетверо больше и лучше, чем местные. Но следом за ними оттуда, с юга, пришли «соломка» и сырец, потому что наркотики — это хлеб для голодных и бедных; к ним стали наезжать ишимские, поштучно, а следом и тюменские оптовики — здоровые сытые парни на джипах в сопровождении милицейских нарядов. В обход таможни накаталась колея, сначала летняя, потом и зимняя, установился относительный мирный порядок, но кому-то на юге в этом порядке не нашлось собственного места, и он послал машины прямо на таможню, был страшный скандал, из райцентра в помощь прибыла милиция, людей и машины забрали в Ишим, и что-то с ними там случилось нехорошее, в деревне об этом шли разные толки, и вскоре разбили таможенный пост, а следом наехал ОМОН.
В прошлом году, когда была война (Махит так и сказал: была война), деревню били с двух сторон и дважды. Вначале моджахеды из танковых пушек мешали с землею и бревнами добровольцев местного ополчения и отступивших с поста пограничников. Среди добровольцев, защищавших Казанлык, было много нерусских, и моджахеды им затем рубили головы — и мертвым, и живым. Потом моджахедов разбомбили под Ишимом авиацией, они вернулись пешие и укрепились по деревне, и русские пригнали свои танки с артиллерией. Неделю ждали, не уйдут ли окопавшиеся сами, два дня стреляли пушками во все, что шевелилось, а после штурманули в лоб. Военные никого не расстреливали и голов не рубили, но отдельных мужчин увезли, и никто из них в деревню не вернулся. Приезжала миссия ООН, два эстонца и толстая шведка под назойливой охраной «голубых», записывали все на диктофон, снимали телекамерой, потом уехали и тоже не вернулись.