— Я тут прогуляюсь, осмотрюсь, — сказал он тоном человека не без дел.
Конечно, Славка поступил невежливо, что так вот бросил друга и ушел, но вообще-то он молодец. Вчера, когда к нему в дом привели Лузгина под конвоем, не удивился и не испугался, вопросов никаких не задавал и даже глянул сердито на главного, но тот и бровью не повел и вообще держался с вызывающим достоинством имеющего право: шапки в доме не снял, но на прощание слегка поклонился Лузгину и пожал ему руку двумя жесткими ладонями. Дякин объяснил потом, что Махит у них в деревне командир отряда самообороны. От кого обороняемся? — спросил Лузгин. — Да ото всех, — ответил Дякин.
Дом Дякиных стоял вторым в проулке от шоссе, в самом центре поселка. Несколько лет назад Славка, когда был «при деньгах», снес крышу отцовского дома и надстроил из бруса мансардный этаж, обшил все стены реечкой-вагонкой, покрасил лаком, и сегодня дом большой и красивой игрушкой торчал среди бревенчатых изб, светился оцинкованною крышей — совершенно нетронутый, целый, а две избы напротив, через проулок, лежали грудами обуглившихся бревен, и ближний у дороги дом тоже был разрушен и пожжен. Лузгин еще подумал: как же так? Будь он артиллеристом, стрелявшим по деревне, то первым делом влепил бы снаряд именно в этот замечательный ориентир. Повезло, видно, Дякиным, или были другие причины.
Он топтался один на шоссе, подсохшем за ночь, озирался и не видел никого, и лишь дымки над трубами печного отопления то там, то сям обозначали жизнь. Лузгин не хотел уходить далеко, чтобы не пропустить возвращение Дякина, но и болтаться вот так, на виду, было глупо. Он держал руки в карманах пуховика и левой ладонью фиксировал сигаретную пачку, а правой — брусок диктофона с заряженной кассетой, и если сигареты были в толк, то диктофон лежал бесцельным грузом, только усугубляя нелепость ситуации. Лузгин вообразил, как он торкнется сейчас в ближайший дом, представится, достанет диктофон и будет задавать вопросы — кому, о чем, и кто ему ответит, кто его пустит на порог? А если и пустит, то рядом непременно вырастет Махит и эти в куртках, из самообороны ото всех. Что-то было в деревне не так, как было не так с Воропаевым, его поездкой на грузовике, Сашиными удалыми байками, отстраненным молчанием старлея и дякинской вчерашней разговорчивостью: после бани они пили «бураковку», стариковский самогон с убойным градусом и тошным привкусом свеклы.
А еще поутру, догребая ложкой яичницу с большой чугунной сковороды, Лузгин со стыдом осознал, что он есть полный дякинский нахлебник. В карманах не было ни рубля, ведь он же ехал «на довольствии», и вчера, когда торопливо ругался с Елагиным и в сердцах дезертировал — ну нет, совсем не дезертировал, он же штатский, «вольняга», просто взял и ушел, вот и все — совершенно про деньги не думал.
Схожу-ка я до блокпоста, решил Лузгин. Авось не выгонят, и вдруг Елагин еще там: поговорим, помиримся, придумаем чего-нибудь. К тому же Лузгина изрядно тяготило неудобство, вполне логичное для желудка после выпивки; он не спросил у Дякина, а стариков и вовсе застеснялся. Там, на посту, пусть новый не отрыли, но старый-то, небось, еще стоит, и до него полкилометра — успеем, донесем…
Наверное, его издалека заметил караульный с вышки: на дорогу из укрытия бодро выскочил сержант Коновалов и двинулся Лузгину навстречу.
— Здравствуйте, сержант, — сказал Лузгин.
— Здрасьте, — сказал Коновалов. — А нет никого, все уехали.
— В каком это смысле? — не понял Лузгин.
— Ну, офицеры, начальство, — пояснил сержант. — Здесь только наше отделение. — Сапоги у Коновалова были испачканы глиной, бушлат внакидку, гимнастерка без ремня.
— Вот и хорошо. Продолжим, так сказать, неформальное знакомство с отделением.
— Извините, — нахмурился Коновалов. — Чужим здесь находиться не положено.
— Да будет вам, сержант, — сказал Лузгин. — Вы же знаете, я не чужой.
— Все равно не положено.
— Вот же черт! — Сержант был абсолютно прав, и это разозлило Лузгина. — Так, а в сортир здесь мне можно сходить? Или я в поле усядусь и буду вас демаскировать.
— В сортир? — удивился Коновалов. — Ну, я думаю…
— А вы не думайте, сержант, а проводите!
От смены обстановки, чужой еды и острых впечатлений он сутки с лишним не испытывал нужды и лишь сейчас представил, чем это может обернуться. Отец покойный лечился от геморроя с тридцати и как-то на смешной вопрос спортсмена-старшеклассника ответил так: «Представь, сынок, что у тебя полная задница зубов, и все болят».
Сын кивнул, что представил, хотя к тому времени у него и зубы-то еще ни разу не болели. По счастью или по несчастью, он очень долго чувствовал себя совершенно здоровым и с врачами не знался, а потом вдруг посыпался разом, но по инерции все отказывался признавать очевидное.
— Ну, давайте, давайте, сержант!
— Идите за мной, — приказал Коновалов.
Они спустились в правое укрытие, и сержант махнул рукой вперед, вдоль траншеи, где в отдалении торчала над землей тонкая и черная труба и вился слабый дым.
— Дойдете до конца, потом направо.
— Спасибо, — выдохнул Лузгин и быстро пошел по глинистому, убитому подошвами дну петлявшей траншеи. На ходу он скользнул взглядом по сидевшим за знакомым столом трем солдатам с картами в руках, приметил одинокий пулемет на сошках в глубине траншейного излома, спину белобрысого мальчишки в телогрейке-безрукавке возле раскочегаренной печки, еще и еще раз свернул и финишировал на самом последнем дыхании.
Уже потом, свободный и неторопливый, он увидел, что у сортирного места нет двери, но в шаге от порога на обшитой досками стенке окопа висит деревенский рукомойник-тыкалка, и под рукомойником есть ведро, а слева на стене прибит фанерный ящичек с аккуратно порванной бумагой. Он сунул руку вглубь и вдруг ощутил под пальцами гладкий и холодный металл. Зачем здесь это? — удивился Лузгин и не придумал ответа.
Солдатик в телогрейке оказался снайпером Потехиным. В разведенных руках он держал штык-нож и большую чистую картофелину и улыбался приближающемуся Лузгину.
— Привет, — сказал Лузгин. — Кашеварим, Потехин?
— Ага, — сказал Потехин. — Здрасьте, Владимир Васильевич.
Лузгину было приятно, что его запомнили, и не просто так, а по имени-отчеству, и он произнес с добродушной укоризною:
— Какого черта вы сортир почти у кухни выстроили?
— Да ведь не пахнет! — весело сказал Потехин. — Зато отходы носить близко.
Лузгин засмеялся, а повар-снайпер стал на полном серьезе объяснять, что сменившемуся отделению был приказ отрыть сортир в другом плече траншеи, за дорогой, но гадские салаги продинамили, и двое наших уже роют там с восьми утра, а здесь яму загасят известью и будет только для отходов с кухни.
— Да понял я, понял, — успокоил солдата Лузгин. — А что варить намерен, шеф? — И тут Потехин вовсе растерялся: свинина — одно сало, картошки четыре мешка и бочонок квашеной капусты, пол-мешка лука, концентрат гороховый…
— К черту концентрат, — сказал Лузгин. — Щи варить собрался? Отменяется. Ну-ка дай-ка я тут осмотрюсь.
На дощатых полках в кухонном отсеке он выбрал самую большую кастрюлю с толстым алюминиевым дном и приказал Потехину быстро чистить и крошить побольше лука. Сам же отыскал в коробке с ложками обыкновенный кухонный нож, тупой и ржавый, наточил его на куске валявшегося под ногами абразива и принялся резать средними кусками растаявшую жирную свинину Выложил мясо на дно кастрюли ровным слоем и водрузил на рыжую от старости железную печку. В кастрюле сразу зашипело. Лузгин быстро дорезал лук, щедро высыпал его поверх стрелявшего брызгами сала и спросил, где капуста. «Да вот», — сказал Потехин, тыча штык-ножом в бочонок под брезентом. Лузгин открыл: капуста была сочная, светлая, с хорошим крепким запахом, в ярких пластинах нарезанной моркови, и он стал черпать ее из бочонка армейским тяжелым половником и покрывать ровно сало и лук, отмечая про себя, как звуки жарки меняются от шипения и треска до однотонного и низкого гудения. Заполнив кастрюлю до половины, утрамбовал капусту черпаком, добавил из бочки немного рассола и кружку воды из фляги молочного вида, чертыхнулся на отсутствие лаврушки, закрыл кастрюлю крышкой и с видом хозяина сел на решетчатый ящик в стороне от плиты.