Федя Аксельрод был другом детства Вити Вольфа, который, в свою очередь, был правой рукой старика — до той поры, пока старик не отошел от дел, завещав свой престол Агамалову.
Лузгин давно знал, что денежки, первичный капитал, растут на непременном воровстве, но был изумлен, потрясен и оскорблен той примитивной, бесстыжей наглостью, с которой это первичное воровство было задумано и совершалось в «Нефтепроме».
— Такой вопрос, — сказал Лузгин, — почему ваша система всему этому не препятствовала? Вы что, не подозревали? Судя по вашей папочке, знали все, вплоть до мелких деталей.
— Мы не просто знали, мы обо всем докладывали наверх. А потом выяснилось, что по поводу нашего фигуранта губернатору звонил лично первый вице-премьер правительства и требовал допустить «Инкойл» к участию в залоговом аукционе. Так что не заставляйте меня, Владимир Васильевич, произносить вслух-то, что нам с вами ясно и понятно без всяких слов. Зачем ставить друг друга в неловкое положение?
Они еще поговорили о Ломакине, и Лузгин ахнул, узнав, о чем подлец Ломакин умолчал: сибнефтепромовскую нефть он выкупил не за свои, а за чужие деньги, и не вернул пока, и счетчик тикает, что вполне может быть связано напрямую с причинами Валькиного похищения в Тюмени и сумасшедшей его ненавистью к Махиту, которая на самом деле есть страх, и больше ничего.
— Как быстро этому дадут ход?
— А кто вам сказал, что дадут? Покажем, кому надо, он и поступит, как положено.
— Агамалова валите…
— Никто его валить не собирается.
— Сам уйдет, полагаете?
— Полагаем.
— Чем он вам… насолил? Объясните. И кому все это надо? Только, пожалуйста, не говорите — стране, государству.
— А зачем говорить? — ободрился майор. — Вы сами и сказали.
— Чтобы компанию американцам не продал?
— Есть же умные люди…
— И вы уверены, что вся эта история с убийством сорвет сделку, уже практически одобренную всеми?
— Не всеми, — сказал Сорокин, — далеко не всеми.
— Да плевать американцам на какого-то там Вольфа. Он даже не еврей, а немец по крови. Американцы ради барыша на все пойдут не глядя.
Майор повертел чашечку на блюдце и сказал, что он с американцами работал, знает их неплохо. Во многом они беспринципные люди; в бизнесе сожрут любого и не крякнут, но у них есть свои представления о репутации: на наш русский взгляд, весьма наивные, но прочные. Увертки от налогов — это семечки, почти международный спорт, а вот убийство, притом доказанное, есть уголовная статья, не имеющая срока давности. Поверьте мне, американцы разбегутся без оглядки, как только из могилы потянет запашком.
— А как же с Агамаловым? После того, как вы… Он что, останется президентом, но компанию не будет продавать?
— Ему тоже скандал ни к чему. И не останется, и продаст…
— Кому надо. Но не американцам?
— Нет, не американцам. По крайней мере, уж точно не этим.
— Опять страну спасаете?
— Привычка, — сказал майор и рассмеялся.
— Бумаги давайте, — сказал Лузгин и подписал их, не читая.
Пока они беседовали, Лузгин выкурил пять сигарет — посчитал заломленные на угол окурки в блюдце, предоставленном майором взамен отсутствующей пепельницы. Пять сигарет — невелика цена за смену руководства в крупной нефтяной компании, подумал он, вполуха слушая Сорокина: тот что-то говорил приятное и легкое о людях, с которыми приятно и легко работать. Майор был сух и невысок, смотрел на Лузгина свободно, но с уважительной дистанции, в кресле сидел прямо, и было видно, что ему совсем не трудно держать гвардейски тренированную спину. Зарядкой, что ли, подзаняться, спросил себя Лузгин, наперед прекрасно зная, что из этого выйдет на практике.
— Вас отвезти? — предложил Сорокин.
Лузгин сказал майору, что прогуляется пешочком.
В «Сибнефтепроме» его обыскались. Пацаев принялся ругаться: мол, надобно звонить, предупреждать… Лузгин сказал, что был в «конторе» на допросе, и Боренька приник, умерил голос: как бы там ни было на самом деле, но Лузгин числился в героях (его публично обнимал сам Агамалов) и своими показаниями способствовал борьбе с новым для города и потому ставшим ужасно модным в разговорах международным терроризмом, а Боренька все модное ценил.
— Поехали, — сказал Пацаев, — жена Вольфа согласилась дать тебе интервью.
— Она еще здесь? — изумился Лузгин.
— Здесь, — с веселой кровожадностью проговорил Пацаев, и они полу-бегом рванули к лифту. Навстречу им привычно шествовали по своим делам нарядные сотрудники компании, здоровались и нет, и вдруг Лузгин подумал, что он единственный и в этом коридоре, и в этом лифте, и в этом вестибюле — знает о том, что уже произошло и что еще произойдет, и очень скоро; знает, что железная метелка перемен пройдется по ним и сломает и вышвырнет многих, таких сейчас уверенных в себе, своем благополучии и важности.
Вдова жила в гостинице компании — не в новой ломанно-многоэтажной, построенной удобно возле центрального офиса, а в старой деревянной, так называемой «канадке», на другом краю города, где селили нынче только самых отборных гостей. На одной из улиц Пацаев вдруг засуетился, глянул на часы и приказал шоферу «подвернуть». Схватив большой пакет, стоявший у него в ногах, Боренька рявкнул коридорным басом: «Успеем, я сейчас», и побежал вразвалку за угол.
— К бабе, — уважительно сказал шофер.
— К какой такой бабе? — спросил Лузгин, не скрывая недовольства: то мы опаздываем, видите ли, то к бабе заезжаем средь бела дня с авоськой.
— А вы не знаете? — Водитель повернулся и рассказал Лузгину, что женщина, с которой много лет назад Пацаев попал в автомобильную аварию, была парализована, муж с ней развелся, и Боренька Пацаев купил ей однокомнатную квартиру, нанял сиделку, возил по докторам, и каждый день все эти годы… Какая же ты сволочь, выругал себя Лузгин, и ни черта не понимаешь в людях. И еще он решил, что попросит, чтобы Бореньку не увольняли. И непременно позвонить, хотя бы позвонить — сегодня же, как только он освободится.
Вдова была ухожена по-европейски, то есть сообразно реальному возрасту, без штатовской манеры похабно молодиться, но и без нашей синьки в волосах. Лузгин общался с ней когда-то, в начале своей журналистской карьеры, пусть и не так накоротке, как с женой Геры Иванова, но помнил хорошо и узнал сразу, особенно глаза, почти не постаревшие. Лузгин представился в надежде, что и его вспомнят, но так и не понял, узнали его или нет. Вдова сидела в закруглении дивана, против света, отчетливо прорисовывавшего лицо, и Лузгин подумал, что другая села бы иначе, а этой или все равно, или достойно уважения. Устроившись поближе, но не слишком, он разложил на столике блокнот, авторучку и диктофон (служебный, не майора; тот был мощнее, надо бы такой приобрести), поглядел на Бореньку, явно желавшего присутствовать, и взглядом выгнал его прочь.
После истории с захватом они как бы поменялись местами: Боренька из начальственной позиции немедленно переместился в равную, а после, иногда казалось, и вовсе на ступеньку вбок и вниз.
Они проговорили полчаса на тему, обозначенную Боренькой в машине: энтузиазм молодых первопроходцев. Получилось не очень, в общих словах, без милых сердцу Лузгина особых жизненных деталей, событий и примет, но он расстроился не слишком: примет хватало и в других рассказах, а здесь был обычный зачет, еще одна известная фигура в книжном указателе имен. Он так бы и ушел, собрав вещи и раскланявшись, но черт же дернул за язык спросить, зачем она приехала. Вдова, не дрогнувши лицом, ответила Лузгину, что ей советуют продать акции, доставшиеся от мужа по наследству.
— Кому продать? — наотмашь, не подумав, спросил Лузгин.
— Мне скажут.
Вот так, вот так все и сложилось… Лузгину представилась на миг огромная машина, запущенная жесткой и расчетливой рукой, где он и эта женщина есть не узлы машинного механизма, не винтики даже, а лишь сырье, расходный материал. И еще он понял, что теперь он непременно спросит и другое: известно ли ей, при каких обстоятельствах скончался ее муж Виктор Вольф.