Случалось, дожди обходили лето стороной, пару раз пушечно громыхнув грозами, и оно потихоньку выстывало длинными темными августовскими ночами. Однажды, пытаясь узнать, когда заснет кузнечик, под стрекот которого я каждый день засыпал, я сел у окна и долго смотрел в ночь, на темные огромные сосны и на луну, и так с изумлением для себя узнал, что за движением луны можно уследить - она движется быстро, крадясь от дерева к дереву, через некоторое время она соскальзывает с небосклона и уходит за горизонт - но песня кузнечика не кончается никогда.
- Танк, - осмеливаюсь произнести я. - Танк...
Я пробую слово так и этак, на звук и на вес, еще не подозревая, на что оно сгодится, но уже чувствуя в предельной тяжести одного слога необыкновенную мощь. Танк. Пустой, гулкий. Где-то там, в лесу, под луной... У меня мурашки пошли по всей коже, когда я наконец понял, чтбо там, в лесу.
Не просто подбитый, мертвый, разбитый снарядами или гранатами танк немецких десантников сорок первого года, а танк все еще существующий, заблудившийся в пространстве - времени. Марки Т-III. Экипаж - три человека...
Я верил и не верил в это свое открытие, и даже когда дед однажды принес из леса немецкую каску - не посмел поверить до конца. Каска слишком потрясла меня своей формой, своим жестоким вражеским контуром, своим нешуточным весом, в котором ощущался весь тяжкий металл войны, выпавшей на долю дедам.
Каска была целая, не простреленная и не ржавая, и, набитая изнутри сфагнумом, вполне сносно сидела на голове, в чем я не преминул убедиться, напялив ее и тут же получив палкой по башке от кого-то из приятелей. Появилась бабушка. С трудом сдерживая гнев, она потребовала каску, обнюхала мох и с омерзением выбросила его. Потом взяла каску и унесла в дом...
Вечером я подслушал ее разговор с дедом на терраске:
- Отец, зачем ты принес ее? - Она всегда называла деда "отцом". - Эту каску кто-то носил.
- Мальчишки, кто же еще? - отступал дед, понимая, что с каской совершил какую-то ошибку.
Бабушка промолчала.
- А кто же еще?
- Очень грязная, - сказала бабушка. - Как бы там не было лишая или чего-нибудь похуже. С войны не припомню, чтобы так пахло от одежды... А ты никого не встречал в лесу?
- Какого-нибудь сумасшедшего?
- Ну да.
- Никого там нет, - сказал дед. - Я бы заметил. Но я посмотрю еще... Странно все-таки, что она висела на сучке.
- Была повешена на сучок?
- Да.
- Странно, - сказала бабушка. - Будь осторожен в лесу...
Потом дед разболтал бутылку кефира, и они перешли к кроссворду из "Огонька" и позвякиванию чайными ложечками, к своим разговорам и трогательным заботам друг о друге, которые, как я понимаю теперь, пришли на смену более бурным проявлениям любви, свойственным их молодости, о чем тогда я, разумеется, не думал, полагая, что бабушка всю жизнь только тем и была озабочена, тепло ли спать деду и не нужна ли ему шерстяная шапочка на холодный утренник, на что дед отвечал неизменно смехом, давая понять, что он все еще бравый солдат. От этих разговоров бабушки с дедом вечером воцарялся такой покой, что мы засыпали под них, как под колыбельную, и я чуть не уснул по обыкновению, я уже скользил по ложу сна в темные пучины, как вдруг дед спросил:
- А куда ты дела ее? Ребятам не будем отдавать?
- Нет, - сказала бабушка. - Это не забава.
В то же лето Колька Пастух, сын возчика Царева, где-то далеко в лесу, "на песках", как говорили деревенские, нашел мину. Это была отливка каплеобразной формы со стабилизаторами на хвосте, без взрывателя, но с толом внутри. Мы заглядывали в дырку от вывинченного взрывателя и смотрели на тол, похожий на окаменевшую сгущенку. А вечером поджарили мину на костре. Колька был старше нас, он был уже почти такой, как отец, мосластый, бесшабашный, умелый. Засунув в рот папиросу, он одной спичкой запалил костер и, надев мину на железный штырь, сунул в самое пекло, спеленав желтыми языками огня. Было очень страшно, но все вышло, как он сказал: без взрывателя тол не взорвался, а потек, как жидкое масло, дымя хуже горелого сахара. Отец спьяну рассказал ему, что это немецкая мина, от штатного батальонного миномета калибра 81 мм. Мина сохранилась почти как новая, только чуть-чуть взялась ржавчиной, да и то было ощущение, что кто-то время от времени отдраивает ее суровым сукном с песочком.
Никто не знал про десант, и я решился: рассказал про ноябрь сорок первого, про танки и про то, что один танк, похоже, так и не ушел отсюда. Ребята, выслушав, промолчали, потому что перед нами разверзлась бездна. Это было не кино и не сон, просто война осталась в земле, как грибница, и продолжалась неведомым и незримым образом, который нам предстояло обнаружить. Ибо деды запомнили войну другой, она обрушилась на них в виде огненного шквала и дождя из пепла, и, выстояв в нем, они начали новую жизнь, стараясь забыть былое, боясь, что поток памяти унесет их туда, в оглушительные разрывы прошлого, откуда не будет возврата. Несколько дней мы были безумны. Деревянные автоматы валялись у крыльца, пока мы спали или ели, но каждый новый день мы просыпались, чтобы победить или умереть. Однажды мы без спросу перешли речку и отправились в лес. Все было как с дедом: через густую молодую посадку мы вышли на просеку под высоковольткой, где сильно желтела вновь отросшая после июньского покоса поздняя трава. В траве почти сразу же наткнулись на белый лошадиный череп с огромными серыми зубами. Видимо, у всех под кожей пробежало электричество, потому что мы переглянулись и спросили друг у друга одними глазами: идем мы дальше или все же отступаем, потому что, в общем, черепа так просто не валяются на каждом шагу, и если это знак, то?.. Но кто-то - именно Алешка - все же сумел пересилить страх и шагнул к лесу, и следом мы - вошли в него, как в стену, будто каждый открыл какую-то дверь между деревьями. Странно, что на этот раз требовалось усилие, чтобы войти в лес. Он вовсе не выглядел приветливым. Напротив, сумрачно было под кронами елей, и мы бесконечно продирались сквозь какие-то кусты и ветки, которые в тот день будто нарочно наросли, чтобы мешать нам. И мы, беспрерывно переглядываясь, уже готовы были повернуть и в ужасе бежать из этого гиблого леса, пока двери там, на входе, не захлопнулись за нами, но тут впереди просветлело, и мы вышли на луг, заросший жесткой болотной травой - борщевиком, заячьей осокой, пушицей, сытью, - через который вела тропа к старому лесу, вдававшемуся в луг клином величественно-древних сосен, и там, на самом углу, лежало вывернутое корнями наружу дерево, обнажившее глубокую, ведущую под землю щель, забранную вуалями паутины в крошечных жемчужных капельках...
Я знал это место. Я бывал здесь раньше с дедом. Дед называл его "остров" и любил захаживать сюда: здесь черника росла и брусника, настоящие боровые ягоды, здесь и грибов было, и птиц, и белок, и упавших стволов с иероглифами древоточцев под оползшей корою. Здесь лес жил уже отдельной, лесной, самостоятельной от человека жизнью, и мы, чувствуя эту жизнь, не хотели тревожить ее, боясь даже пробудить ее внимание: обойдя выворотень, краем опушки пошагали по глубокому мху, стремясь проскочить в глубь леса незамеченными. Несколько капель дождя сорвалось с серого неба, из леса вылетел порыв ветра и тряхнул молодые березы на сухой кочке посреди болота: посыпались, кружа, как желтые бабочки, сухие листья, и вдруг Алешка, который шел впереди, присел и прошептал не своим голосом: "Глядите!" И мы увидели. Он стоял под березами, среди луга, скрытый высокой травой и мелкой порослью ивы, слегка присыпанный листьями, как бугор земли. Танк T-III с облупившейся краской и еле проступающим на ней крестом: серый, ржавый, с заваренной гусеницей и растрескавшимся, как дерево, дуплом орудия.
Солдаты говорили по-немецки, позвякивали котелками, варили грибы, коренья, желуди, штопали износившуюся до дыр униформу, ругаясь, чинили свои немецкие сапоги. Я услышал, как один из них глухо пробормотал: