Незнакомец как спросонья взглянул на часы и поспешно поднялся, сказав:
– Не печальтесь же, такое бывает, а нам давно пора отправляться домой. Мы благодарим вас за приятное общество. Прощайте.
Он тоже поднял и протянул руку с особой учтивостью:
– До приятного свидания, прощайте и вы.
Он все не выпускал этой крепкой руки и все повторял:
– Прощайте, прощайте, прощайте…
Незнакомец вновь оглянул его вспоминающим взглядом, раздумчиво постоял перед ним и вдруг вышел валкой и твердой походкой отставного кавалериста и охотника зайцев травить по жнивью.
Он остался один. Нетерпение становилось сильнее. Скоро ли дадут лошадей?
Внезапно он громко крикнул пробегавшему мимо лакею:
– Эй, любезный!
В его голосе сказалась, должно быть, властная сила, и рыжий детина встал перед ним, как споткнулся.
Он приказал:
– Догони того господина, с которым я вместе обедал, и вели-ка ему воротиться.
Детину точно сдунуло ветром, такое славное действие производит на лакеев грубость и крик.
Он даже несколько поиспугался такой ретивости: шишек бы себе не набил, негодяй.
Ему не приходило на ум, из какой надобности повелел он воротить вдруг незнакомого человека, что он скажет ему, а незнакомец уже возвращался, выражая лицом и походкой недоумение. Тогда он, застенчиво улыбаясь, негромко спросил:
Прошу покорнейше простить, ежели доставил вам беспокойство, но желалось бы знать, с кем имел такое приятное удовольствие отобедать?
Незнакомец ответствовал дружелюбно, ничуть не чинясь:
– Имя наше Николай Федорович Андреев.
Он тоже представился:
– Гоголь.
Он ожидал восхищенного изумления, которым давно докучали ему москвичи. Никогда, лишь пронеслась его юность, не жаждал он славы, уразумев, как порочна, случайна и преходяща она. В этот миг одна только слава была необходима ему.
Тут он вдруг спохватился, страшась отвращения, которое привык примечать в отношеньях к нему после «Выбранных мест».
Пронзительно взглянул в лицо незнакомца, спеша уловить какие чувства взывало в нем его гусиное имя, однако на лице незнакомца не отпечаталось решительно ничего, а он прибавил настойчиво, прищурив холодеющие глаза, улыбаясь все глупее, все слаже:
– Слыхали о таком прозвище, любезнейший Николай Федорович?
Старательно нахмуривши лоб, еще старательней указательным пальцем почесав морщинистый угол правого глаза, незнакомец нерешительно отвечал:
– Был тут у нас один Гоголь почмейстером, так вы ему случайно не родственник?
Ну, решительно ничего подобного он не предвидел, ничего подобного не выдумал бы ни в одной из своих повестей, довольно богатых на разные выдумки, по правде сказать, и, в изумлении тараща глаза, виновато, чуть не искательно забормотал:
– Возможно… родство самое дальнее… не ведаю я… а прозывают меня Николаем Васильевичем…
Незнакомец рот приоткрыл, стопоршив усы, открывая пошире глаза, однако, как прежде, в лице не промелькнуло ни тени догадки, и он все сбивался, все повторял, уже утягивая повинную голову в плечи:
– Видите ли, я Николай Васильевич… тот…
Вдруг незнакомец, вытягиваясь, закидывая круглую голову, окончательно вытаращив глаза, так что странно было смотреть, в необыкновенным воодушевлением рявкнул, как на плацу:
– Николай Васильевич! Гоголь! Так это вы? Наш знаменитый? Честь и слава литературы?
Выпятив широкую грудь колесом и раскатил, словно вырвал из ножен к атаке палаш:
– Ур-р-ра!
Вздрогнув от неожиданности, он огляделся в испуге.
Шумливые путники усаживались за обеденный стол и, слава Богу ничего не слыхали.
Подхвативши под руку незнакомца, увлекая в нишу окна, он зашептал ему в самое ухо:
– Тише, тише! Мы обратим на себя чужое вниманье.
А в душе все гремело: «Ур-р-ра!»
Не отнимая руки, незнакомец возразил в полный голос, воинственно сверкая глазами, точно на бой вызывал:
– Так и что ж? Пусть знают все, что между нами, будничными людьми, находится величайший из романических гениев!
Сдержанно улыбаясь, не представляя себе, куда спрятать растерянные, влажные, одержимые истинным счастьем глаза, он жаждал крепко-накрепко пожать эту славную, простодушную руку, однако не думал, не понимал, каким таким образом это исполнить, до того закружилась его голова. Он так и рванулся поскорее засесть за свой прерванный труд, от всего сердца жалея о том незабвенном, о том удивительном времени, когда писал в любом месте, хоть бы случился к примеру, придорожный трактир, едва примостившись к простому столу. Надо писать! Что из того, что нет лошадей? И от счастья смущенно сбивался:
– Ну что ж это вы…право… какой такой гений…
Возбужденный, сияющий, незнакомец отчетливо возразил:
– Самый первейший из живущих ныне поэтов!
У него не осталось в запасе ни слова. Он весь дрожал, порываясь куда-то бежать, не приметив почти, как незнакомец протянул к нему жестковатую руку, давши полуобнять себя за плечо.
В этом положении они воротились к столу, сели друг против друга и в волнении, влюбленно молчали. Жадными глазами вцепившись в него, незнакомец словно бы в опьянении все повторял:
– А я все думал, все думал! Соображал!
Вновь припомнился проклятый портрет в «Москвитянине». Счастье его омрачилось стыдливой неловкостью, тут же в глазах его обратившись в тщеславие, то есть в непростительный грех. Он, теперь уже от этой неловкости, не понимал на кой черт ему понадобилось вызвать этот неприличный восторг случайно встреченного деревенского жителя. Он тут же схватился глумленьем, насмешками побивать в себе умиление, опасаясь этого чувства почти как чумы, потому что оно, расслабляя и без того непрочную душу, изъедая ее, словно пролилась кислота, отвращало его от труда. Нет, наилучше всего труды подвигает недовольство собой, для труда необходима суровая строгость к себе, труд же его не окончен, полно, полно ему.
Обхвативши большими ладонями голову, не спуская с него пылающих глаз, незнакомец захлебывался словами, порываясь что-то сказать:
– Ваши «Мертвые души»…
В этом именно месте дверь приотворилась бесшумно, в узкую-преузкую щель легонько просунулась детская рожа Семена и сообщила негромко:
– Кушать подали.
Он расслушал еще:
– …не имеют ничего…
Не считая деликатным просунуться далее, не находя возможности без приказанья войти, Семен повторил:
– Подали кушать.
Отчего-то найдя себя не за ширмами, где точно бы перед тем устроился на постель, взглянув на Семена в упор, Николай Васильевич все еще не видел Семена и дослушивал с жадностью то, что до мучительных слез было необходимо ему:
– … что бы можно было…
И осознал наконец, о чем повторил ему дважды Семен.
Открывалось начало поста, и первую неделю ему хотелось выдержать строго, именно потому, что воздержание в пище, как множество раз проверилось на себе, ограждает от поспешных и суетных мыслей, послышней открывая душе веление учившего нас:
«Итак, не заботьтесь и говорите, что нам есть или что нам пить или во что одеться, потому что всего этого ищут язычники и потому что Отец наш небесный знает, что вы имеете нужду во всем этом. Ищите же прежде царствия Божия и правды Его и это все приложится вам…»
Нынче нуждался в ясной твердости духа и потому, от говения до говения проверяя, насколько упрочилась воля его, отказался от пищи и ответил Семену сердито:
– Передай, что, мол, болен.
Однако же спохватился, что опрометчиво упоминать о болезни, а рассерженный тон рассердил его еще больше: неуместно обманывать, неуместно так говорить, когда весь нагой он стоит перед Господом.
Николай Васильевич тут же прибавил нестрого:
– Да, никого не допускай до меня.
Семен торопливо закивал головой, и угадав, что он с нетерпением ждет, когда останется снова один, в мгновение ока исчез, прикрыв дверь без единого звука.
Он подождал, но незнакомец к нему не вернулся. Стало жаль, что не может отправиться в Тулу, бросивши все. Он бы выложил перед этим простым деревенским любителем чтения дорогой манусрипт, он бы сам прочел вслух главу за главой, а потом бы послушал, какие промахи тот отметит ему. Придет ли в тот же восторг? Откроет ли во втором томе достоинства сравнительно с первым? Приметит ли промахи, слабости, тем более неоправданный, его недозрелым пером не осуществленный замах?