Однажды осенью отец исчез. Его просто не стало – ушел и не вернулся. Я не сразу заметила его отсутствие, поскольку спорт заменил мне реальную жизнь. Из разговоров взрослых, из странных взглядов, из поведения матери, готовой взорваться в любую секунду, из напряжения, повисшего в воздухе, я поняла, что случилась беда.
– Отца арестовали, – сухо произнесла мать, когда я, наконец, отважилась спросить.
– Как это арестовали?
– Его посадили в тюрьму.
– Он что, крал деньги?
– Нет, он написал научную работу и открытое письмо американскому певцу.
– А потом обворовал его?
– Никого он не обворовывал! – нервно произнесла мать. – Все это очень сложно.
– А что он сделал?
– Он оклеветал наше общество, а я ему в этом потворствовала.
Я живо представила, как мать потворствует отцу в клевете на общество, и мне стало грустно.
– Но вы же хорошие! – не выдержала я.
– Мы неплохие. Просто повели себя как идиоты, – ответила мать и разрыдалась.
Мне страшно захотелось ей потворствовать, но я не знала, как это делается, поэтому тихо скулила в углу на диване. Остаток вечера я слонялась по дому, вынашивая план побега. В мозгу менялись картинки, одна мрачней другой: тюремные стены, нависшие над обрывом и одинокий серый остров среди чаек и волн.
С арестом отца моя жизнь почти не изменилась, чего нельзя сказать о жизни Нины Петровны Карамзиной, жены врага народа Антона Хмельницкого, соучастницы его гнусных преступлений, инсинуаций и клеветы на наш вопиюще передовой образ жизни. Из партии ее погнали, не дожидаясь окончания следствия, и уже беспартийная гражданка Карамзина носила мужу передачи в следственный изолятор, уговаривала охранников взять белый хлеб, когда у подследственного открылась язва, и прятала кусочки масла в свежие буханки.
Допросы, казалось, будут длиться вечно, а обыски сделались нормой жизни.
Был выходной, я лежала с ангиной, и моя температура ползла все выше, приводя мать в еще большую панику. Зазвонил телефон, и вкрадчивый голос следователя Казачкова осведомился:
– Как самочувствие, Нина Петровна? Как дела на работе?
– Какое, к черту, самочувствие, – вскипела мать, – ребенок болеет, с работы скоро погонят, а вам все неймется!
– Нина Петровна, нам нужно поговорить, – миролюбиво произнес Казачков, – У вас болеет дочь, и мы не станем вызывать вас на допрос. Мы можем побеседовать в вашей квартире. Надеюсь, вы не против?
– Против или нет, какая разница, – усмехнулась мать, – вам нужно убедиться, что я дома.
– Вы – умная женщина, – похвалил Казачков, – Сейчас подъедем.
Через десять минут в дверь позвонили, и на пороге возник следователь собственной персоной. Был он не один: сзади напирали два похожих друг на друга товарища, у стены скромно жались мужчина и женщина.
– Товарищ Карамзина, у нас есть санкция на обыск. Понятые, пройдите в квартиру.
– Казачков, какая же вы…., – мать стиснула зубы, – Я же сказала, болеет ребенок!
– Вот именно, – подтвердил Казачков, – вас по-другому не застанешь!
Первое, что сделали серые дяденьки – подняли меня с кровати, основательно со вкусом ее перетрясли и уж потом перешли к настоящей охоте.
Я ходила по квартире вслед за понятыми, поражаясь изобретательности, с которой отец прятал главы своей диссертации. Но куда больше меня восхищала сообразительность дяденек, которые не просто находили эти места, но по пути разбирали такие предметы, о существовании которых я не подозревала.
– Господи, – взмолилась понятая тетенька, – уберите ребенка, не нужно ей смотреть!
Но я так просто не убиралась. Я тщательно запоминала тайники, места потенциальных кладов и еще отчаяннее температурила от возбуждения и азарта.
Когда «безликие» покинули наш дом, сгибаясь под грузом отцовских трудов, я залегла в постель, укрылась с головой и поклялась, что научусь так прятать вещи, что ни одна ищейка не найдет. И кое-что еще я поняла в тот день: я поняла, что чувствую предметы, могу найти любую вещь и отыскать любой тайник.
На следующий день приехала бабушка, седая, постаревшая. Она обняла меня, горько вздохнула:
– Проклятые коммунисты – оставили ребенка без отца!
Потом они с матерью занялись сумками, и с кухни потянуло домашней колбасой.
– Ты писала, что тебя выгнали из партии? Ну и на черта тебе эта партия, живи как жила. А те сволочи, что Антошу арестовали, построят коммунизм и без тебя, – бабушка снова полезла в мешок, – Я тут домашнего сыра привезла, давай Антоше отнесем?
Мать страшно удивилась:
– Вы что, письма не получали? Антона перевели в Свердловск – его дело забрала областная прокуратора.
Бабушка охнула и опустилась на стул. Мать отвернулась к окну. На кухне повисла тревожная пауза.
Я крутилась у стола, в надежде, что хоть одна из женщин проявит сознательность и откроет банку с вишневым вареньем, но обо мне, похоже, все забыли.
Насмотревшись на березы, с их безликими стволами, на сумерки и вечную метель, мать занялась бельем и теплыми вещами, а бабушка вернулась к продуктам.
Примерно через час мать заглянула в комнату:
– Мы едем в Свердловск, вернемся поздно. Делай уроки, полощи горло, по дому не скачи!
Когда за матерью закрылась дверь, я покопалась в отцовской фонотеке и отыскала там любимого Сен-Санса. Запела скрипка, застонал фагот, я унеслась в другое измерение. В те годы приступы танца случались со мной постоянно, и каждый раз я забывала обо всем: о том, что на дворе зима, что снег идет сплошной стеной, что мой удел – лишь крики тренеров, пот, слезы, шум воды и нескончаемый заплыв, длиною в жизнь. Полет мой проходил на высоте, неведомой бренному миру. Здесь не было ни тренерских свистков, ни школы с вечным Perfect Tense, ни матери с ее бесконечным нытьем – никто меня не попрекал за тройки и немытую посуду. Струилась мелодия и заполняла вселенную, и обнажала суть вещей. Слетала скорлупа, и чувства обострялись. Я знала, где истина – она по ту сторону, рядом с моим отражением – за лакированной дверцей платяного шкафа, именно там происходят самые важные, самые солнечные события моей жизни, а снегопад за окном – лишь робкий зритель, опоздавший на спектакль.
Когда мать с бабушкой вернулись из Свердловска, я лежала в постели, свернувшись клубочком, и тихо дремала.
– Какой все-таки гад, этот ваш Казачков! – процедила бабушка. – Как его только черти носят?
– Да что там Казачков! – подхватила мать, – Бабурин – вот кто настоящая сволочь – сдал Антона властям. Антон ему доверял, считал другом, давал почитать диссертацию, а тот донес на него в КГБ.
– Ничего, отольются ему наши слезы! – прошипела бабушка, – Достану яду и отравлю подлеца.
На утро бабушку выдворили из города. Конвой проводил ее до станции, проследил за тем, чтобы она села в поезд. Недоваренный борщ остался на плите, на подоконнике осталась миска с фаршем. Мать грустно покачала головой, поставила фарш в холодильник, натянула пальто и пошла на работу, проклиная вездесущую прослушку и бабушкин длинный язык.
С отъездом бабушки мы снова оказались в изоляции. Из всех отцовских приятелей, вхожих в наш дом, из всех коллег и сослуживцев, один только дядя Валера отважно навещал семью диссидента, заботился о нас и опекал. От него я узнала, что мать восстановили в партии и снова исключили уже с другим диагнозом, но с теми же симптомами. Материнского энтузиазма сей факт не охладил – она продолжала сгорать на работе, предоставив бассейну заниматься моим воспитанием. Теперь не мать, а дядя Валера водил меня в кино и в театр, находил свободное время, чтобы поболеть за меня на соревнованиях, вместе со мной покататься на лыжах, послушать с балкона «Летучую мышь».
Как выяснилось, помнил обо мне не только он. В канун Рождества обо мне вспоминала Европа, и мой почтовый ящик оживал. Конверты всех размеров и цветов, странные марки, чудные открытки, такие яркие, такие непохожие на унылые советские поздравлялки, с их куцыми елками и рахитичными зайцами. Активный западный радиослушатель забрасывал меня картинкам фламандских улиц, мордашками лубочных пупсов, традиционными библейскими сюжетами.