Когда она — когда он почувствовал эту ее ледяную ладошку, настойчиво разворачивающую его из тьмы, в которую он хотел спрятаться после своего рассказа — к свету, к ней — навстречу ее сияющим непонятной в тот момент решимостью, прозрачным, как море на закате, глазам, навстречу ее словам — в этот момент он умер и возродился уже в другом качестве, и умер снова, когда коснулся пересохшим от всей горечи этого мира, что была у него за спиной, ртом — ее долгожданных губ. Они были солоны, как у русалки, вышедшей на берег попрощаться с солнцем, дыхание пахло терпким виноградом и сигаретами — и это показалось ему неправильным, и он тут же почувствовал вину за свою мысль — но как было бы чудесно ощутить ее без этих досадных примесей! Впрочем, через несколько секунд и это уже перестало иметь значение — весь мир кончился, и село солнце, и ночь закрыла их своим крылом — ветер, тревога, боль — все осталось снаружи — внутри были лишь они вдвоём, словно в узком коконе, скроенном точно по их мерке. Он пил с ее губ и не мог ей насытиться — и этому, по-видимому, никогда не случиться: слишком велика была его жажда, и слишком близко она теперь к нему была.
Сандор чувствовал, как она трепещет, как льнет к нему, и от этого терял голову еще больше, сжимая ее еще крепче, словно ожидая — вот, сейчас она его остановит, упрется ладошкой ему в грудь, отстранится. Но нет, она этого не сделала, только вытягивалась вверх еще сильнее, словно собиралась взлететь и разминалась перед полетом, вставая на цыпочки и выгибая спину. Сандор чувствовал ладонью через тонкую ткань рубашки край острой ее лопатки, неровности ребер, ложбинку ее позвоночника и удивительно нежную линию талии. Пташка едва слышно выдохнула ему в уголок рта — и, словно как из другой какой-то, вовсе не его жизни, пришла мысль: «у нее синяк на боку» — он отпустил ее, но она вдруг занервничала, и Сандор каким-то образом это почувствовал, хотя не было сказано ни слова — и снова обнял ее. Пташка пропустила свои тонкие лапки под его руками и обнимала его за плечи сзади — в те моменты, когда он выныривал из этой всепоглощающей пучины, что захлестывала все его существо — он ощущал, как ее хрупкие, уже согревшиеся пальцы вцепились в него так, словно она тонет, и он — ее последняя надежда.
И эта вечность тоже прошла, поцелуй прервался — Пташка расслабилась и зарылась носом ему в рубашку. Он чувствовал кожей ее теплое дыхание, сначала прерывистое, потом все более и более спокойное. Как могло быть такое, что все это было впервые — она была так непостижимо близка к нему сейчас — это одновременно и казалось странным, и не вызывало сомнения своей правильностью. В его руках Пташка казалась почти невесомой, нематериальной — и все же - вот она, вот ее плечо, ее мягкие волосы, в которых он спрятал лицо, ее непостижимой красоты шея — он провел кончиками пальцев снизу вверх по ее стриженому затылку наконец ощутив то, чем он так долго бредил — шелковистые колечки подрастающих, слегка вьющихся прядей на ее затылке…
Сандор понимал, что можно было продолжать — и можно было пойти дальше. Она бы не сказала «нет» — это он тоже ощутил, обнимая ее, словно смог прочесть, как мысли, тайнопись движений ее тела. Но сам он отчетливо понимал: сейчас не время — нельзя было разрушать абсолютную сакральность этого момента. То, другое, должно было прийти своим чередом, после — а сейчас было достаточно просто стоять вдвоем, одним целым перед ликом ночи, как перед свидетелем чуда, что свело их, как два обломка утерянного в веках целого наконец-то воедино.
В его судьбе все всегда было исковерканным, смутным, ущербным, сорвавшимся с колеи в самый неподходящий момент — и наконец впервые в жизни Сандор ощутил, как это, когда ты точно знаешь, что вот это — правильно — абсолютной истиной. И что это ощущение верности направления, целостности принадлежит только ему — как и женщина, что была в его объятьях.
Сейчас она была — его. Он принадлежал ей уже давно, но теперь она знала об этом наверняка. Ничего не надо было скрывать: все стало честно, чисто, просто. Он сказал ей об этом. Сказал что-то еще, боясь, что, нарушив тишину, разрушил то заклинание, которое сделало возможным все это волшебство. Вот, сейчас она отойдет, и через минуту все покажется сном, а через час — небытием. Но она не отошла.
Пташка гладила ладонью его спину, так спокойно и доверчиво, что на глаза наворачивались слезы. Он сморгнул и снова уткнулся в ее волосы, пропахшие сигаретами, которые она выкурила, ожидая его. Сандор был почти что рад своему кошмарному прошлому — не будь его, все это их объяснение могло отползти дальше, или вообще не состояться… Времени было так мало. Права была эта Пташкина старуха…
Он не помнил сейчас, как они расцепились — как обычно, услужливый разум тут же скрыл эту боль, оставив на поверхности в доступе только те вещи, что не вызывали сомнения. Он помнил, как Пташка ушла мыться — он сказал ей, дубина, что она все пропахла сигаретами, и она поспешила в душ — как будто можно было сыскать на всем этом свете кого-то чище нее. Он, как дурак, сидел под дверью ее ванной, слушал, как шумит вода, и как Пташка тихонько напевает что-то, словно боялся, что она просто исчезнет там, растворится во влажном пару, если он не будет знать наверняка, что она — есть. Пташка вышла, вся пахнущая зубной пастой и мылом, как маленький ребенок, опустилась возле него, скрестив ноги по-турецки, и положила ему мокрую голову на бедро, уютным, словно привычным, жестом. Так они просидели еще какое-то время.
Потом Сандор по выровнявшемуся ее дыханию почувствовал, что Пташка задремала. Он отнес ее в кровать, укрыл до самого носа, чтобы его драгоценность не замерзла. На этот раз не было ни горечи, ни страха расставания — она заснула, а он безо всякого желания выкурил одну сигарету на веранде и тоже лег — и вскоре отключился, как обычно, без сновидений.
Пташка заворочалась и чуть слышно что-то прошептала, пробуждаясь. Сандор не выдержал и, приподнявшись на локте, взглянул на нее. На этот раз она спала накрытая — с одной стороны из-под одеяла выглядывала розовая коленка, с другой — узкая ступня, словно Пташка бежала под своими покрывалами. У Сандора от этого зрелища тут же защемило под ложечкой: и это чудо теперь — его? Он чувствовал себя ребёнком, которому вчера, в Рождество подарили до невозможности желанную игрушку, а теперь, с утра, было страшно, что все это могло оказаться только сном, слившимся с мечтой, запутавшейся в суете елочного блеска и запаха мандаринов. Но нет — вот она, его греза — лежит себе, потягивается, зевает, и ее коротко стриженые по-дурацки волосы смешно топорщатся, словно рожки у бесенка.
Как было бы, наверное, приятно проснуться с ней рядом — тогда и сомнения бы не возникли. Сандор не лгал, говоря, что он никогда не спал с женщиной.
Девственности он лишился в четырнадцать на какой-то идиотской попойке с дамой лет на десять его старше. Она ему даже не нравилась, но его задевало, что другие шептались за его спиной о том, что с такой рожей даже не стоило рассчитывать на милость ровесниц. Ровесницы на подобных вечеринках тоже были весьма специфичны, возможно, та тетка, что затащила его в постель, была далеко не худшим и уж точно наименее пьяным вариантом.
Всё было недолго, как-то буднично и быстро. Его партнерша даже не стала раздеваться. Сандор представлял себе все совершенно иначе, и ночью, валяясь в тоскливом возбуждении у себя на койке, стоящей в ряд с десятком точно таких же протокольных кроватей, где маялись похожими проблемами его приятели, он думал не о самом акте, но о том, что ему предшествует и что бывает после. Спят ли люди вместе? Обнимаются? Прижимаются друг к другу, или, напротив, расползаются, утомленные, по разные стороны постели? Как это — чувствовать рядом чужое тело — и просто дремать, лежа рядом, не испытывая ненасытного желания?
Все эти вопросы так и не нашли ответа в годах, случайных встречах, минутных беспорядочных связях, через которые протащила Сандора жизнь. Провела окольной тропой — чтобы доставить к изножью слишком широкого ложа, на котором спала самая невыносимо желанная, прекрасная Пташка на свете.