Петр Николаевич вернулся на диван.
- Благодарю вас, - сказал художник.
- Что-то вы меня сегодня подозрительно часто благодарите. Я не привык видеть вас таким вежливым. Ни к чему это, мой друг. В детстве мы в таких случаях говорили: тронут, двинут и опрокинут.
- Я теперь тоже буду так говорить, - улыбнулся художник. - Это мне годится.
- Я любил голландцев. Эту картину мы считали украшением собрания. Мы это они, родители и их родители. Я ее отдавал в реставрацию. Неплохо они ее сделали, правда? Ее вы отвезете... - он назвал городок, о котором рассказывал Кате, - ...там есть галерея, очень недурная, заодно ее поглядите. Я вам вообще советую, друг мой, объехать эти маленькие городки и посмотреть тамошние собрания, вам это много даст...
- Хорошо.
- На кладбище найдете могилу Милениных, подойдите к ней.
- Если хотите, я буду раз, в год ездить на эту могилу.
- Не надо, мой друг. Когда-нибудь, если попадете туда, вспомните.
- Да-да, - художник прижался лицом к руке Петра Николаевича. - Я сделаю все.
- Не плачьте, мой друг дорогой. И ничего не надо делать. Я верю в вас, знаю, что вы талантливы, вы еще не нашли себя. Найдете. Будете работать, станете большим художником. Катя поможет. Меня вы будете помнить, я знаю. Что же еще вы можете сделать? Надежде Сергеевне будет плохо, она не привыкла жить без меня.
- Я ее не брошу.
- Знаю.
Больше Петр Николаевич не выходил из дома и почти не вставал с дивана. Жена взяла отпуск, ухаживала за ним, хотя он ничего не просил и не требовал, не жаловался на боли, чтобы не огорчать ее. Просил только, чтобы Надежда Сергеевна сидела рядом, держала его руку, и они разговаривали. Раньше им некогда было поговорить.
- Помнишь, Надя, как мы с тобой ездили на Кавказ?
- Войлочные шляпы были тогда популярны. Мы их носили.
- Помню я эти шляпы. А как мы загорали тогда - как негры. Тебе загар был к лицу. Все-таки мы молодые лучше знали, как жить. А потом забыли.
- Кто забыл?
- Все думаю, как бы сложилась наша жизнь, если бы я больше любил плохую погоду, меньше увлекался городами и если бы ты разделяла мои увлечения.
- Типично мужская несправедливость, я всегда была на твоей стороне.
- Но иногда не могла скрыть разочарования.
- Обидные слова.
- Не для тебя. Я все думаю, почему я так мало успел в жизни, так мало сделал, а кажется, что мог...
- Ты написал хорошие книжки, говорю как библиотечный работник.
- Какие-то годы я совсем мало писал, когда по музеям работал.
- Не забывай, время.
- Я сознавал ясно: все растащат. А я все-таки русский человек, я не мог смотреть равнодушно. Я понял: надо спасать. Молодой был, сильный.
- Ты спасал. Жаль только, что библиотеку миленинскую не спас...
- Миленинская неприспособленность, легкомыслие, если угодно. Усадьба именем разбойника называлась, они строили и ломали, копили старину и разбрасывали. Миленины не только академиками, художниками и военачальниками были. Прадед Сергей, который подарил усадьбу гувернантке, приказывал зайцев пускать в дом, а сам верхом на лошади с компанией всадников гонялся по комнатам за бедными зайчиками. А в тысяча восемьсот пятидесятом году, когда Николай Васильевич строил большой дом, ему понадобилась китайская башня, а китайская башня это что? Вогнутая крыша. А где гарантия, что она, вогнутая в российской-то глуши, не свалится на голову? Он объявил, что даст вольную тем, кто найдет в лесу стволы, от природы искривленные так, как нужно. Четверо получили вольную, а китайскую крышу эту ты видела. Дед был другой. Общественный деятель, дом держал открытый, - впрочем, все Миленины были гостеприимны, - дружил с самыми выдающимися людьми в государстве, денег никому не жалел, был справедлив, щедр... А мне надо было идти работать в МУР, раз меня волновали расхитители государственных богатств. Мы - антикварная держава.
- Пистолета на боку тебе не хватало.
- Твое амплуа - разочарованная красавица.
- Вот, выпей молока.
- Признайся, ты к этим проблемам безразлична. По тебе, провались оно все, все картины, все исторические здания, все фарфоры, книги...
- Книги?
- Вот ты себя выдала!
- Наверно, я очень прозаическая личность.
- Прозаическая не скажет про себя, что она прозаическая.
- Я люблю то же, что и ты. Но я всегда все узнавала от тебя. Помню, мы гуляли с тобой и с кем-то еще по Метростроевской, давно это было, и ты рассказывал о доме двух "архивных юношей", братьев, приятелей Пушкина, потом о домике Нащокина, цитировал письма... "Вечер у Нащокина, да какой вечер! Шампанское, лафит, зажженный пунш с ананасами", ты называл точные даты, потом мы зашли во двор, где помещалось "Московское заведение искусственных минеральных вод" доктора Лодера, ты там показывал, как гуляли пациенты доктора Лодера, как он учил их ходить и дышать, как они были одеты, о чем разговаривали между собой, как возникло слово "лодыри"... Но ты не знал, что потом я несколько раз повторяла эту экскурсию для своих подружек и даже для сотрудников библиотеки с неизменным успехом.
- Вот как!
- Я светилась отраженным светом, что для женщины, пожалуй, естественно. Для такой, как я. Но я полюбила все, что ты любишь, включая китайское искусство.
Он был доволен, смеялся.
- Я всегда подозревал, что у тебя двойная жизнь. А китайское искусство, ты права, его нельзя не любить. Дай, пожалуйста, ту чашечку, пусть постоит около меня. Давно ее в руки не брал. И вон вазу ту, эпохи Мин. Это пятнадцатый век, хочешь, научу тебя, как узнавать? Возьми вазу в руки, не бойся. Тут руками смотреть надо. Чувствуешь сало? Это Мин. Чувствуешь сало? Это и есть подлинный Мин. Теперь ты его всегда сможешь узнать без меня.
- Да, конечно, спасибо.
Она подавала ему то, что он просил, ставила на стол, укрытый попонами, оберегаемый, стоящий тут на вечном хранении. А сама выходила в ванную, плакала там, умывалась и возвращалась к нему с невозмутимым лицом" Красивые лица по-особенному невозмутимы.
- А все же стол мы сохранили, - как-то сказал Петр Николаевич, - теперь можем и отдать.
Она спросила:
- А кому же мы его отдадим?
- Надо подумать. Ты сядь, - попросил он ее. - Я совсем не вижу тебя сидящей.
- Я только делаю, что сижу.
- Нет. Это было раньше. А теперь ты только делаешь, что уходишь. Ты всю жизнь уходила на работу раньше меня. Я думал об этом, это несправедливо. Особенно зимой.
- Да у нас как-то не учитывают зиму. Но я отношусь к этому просто, встаю и иду. Даже приятно. Хотя в метро видишь, какие люди по утрам невыспавшиеся. Я думаю, значит, и у меня такое опухшее личико. А сама спать уже не хочу.
- Спать-не хочешь, есть не просишь. Вина не пьешь, Платьев себе не шьешь. Сколько лет у тебя это платье?
- Ну, знаешь! Оно новенькое, с иголочки. А костюм-джерси? Почти не надеван. Я не виновата, что люблю только юбки и блузки. Одежду нашей юности.
- Я тебе блузок не покупал, - каялся Петр Николаевич, рвал ее сердце.
- А это?
Она распахнула дверцу шкафа, там висело темно-синее пальто с воротником-шалью из черно-бурой лисы. Надежда Сергеевна его сшила и не носила, только проветривала и закладывала в карманы апельсиновые корки. Она его стеснялась, как родственника-алкоголика.
- Будешь носить? - спросил Петр Николаевич.
- Никогда, - весело ответила она.
Он рассказывал ей то, что она давным-давно забыла. Он словно поставил себе целью заплатить по всем счетам, и болезнь не поторопила, не помешала ему, он все успел. Он даже исхитрился попросить у нее прощения, хотя она всячески старалась этому помешать.
- Прощать мне тебя не за что, - ответила она тем монотонным и бесконечно терпеливым голосом, каким приучила себя разговаривать с нервными читателями. - Тогда и ты меня прости.
- А тебя за что? - спросил он; - За то, что ты уставала, не отдыхала, скрывала свои болезни и неприятности? За это? За то, что ты меня не выгнала, когда надо было? За это?