- Нюрнберг, семнадцатый век, - определил художник.
- Верно. Я давал его в музей, он у них два года был, а сегодня они мне его привезли. Вернули как порядочные люди, - сказал Петр Николаевич, глядя на кубок с дивана. - Я сам его забыл.
Художник не отрывал глаз от кубка. В этой темной комнате со множеством темных вещей старое серебро смотрелось так, как надо. Оттого, что подобные вещи мы видим в музейных залах, освещенных на-подобие операционных, за стеклами витрин, мы не знаем даже их свойств и возможностей. Вот здесь, на черном дереве столика "квин Энн" (или нет? Неизвестно), отражаясь в потертом стекле старого зеркала, кубок на месте.
- Этот кубок, надо полагать, приехал в Россию еще до царя Алексея Михайловича Тишайшего.
- Наверно, - прошептал художник.
Ему хотелось уйти, унося с собой ощущение встречи с прекрасным.
Он испытывал чувство восторга, не омраченное жадностью, стремлением заполучить предмет. Он попытался скрыть свое волнение. Оно не имело отношения к кубку, ни к чему не имело отношения, а только к волшебному предчувствию работы, по которой он истосковался.
Петр Николаевич приписал молчание и волнение художника совсем другому.
Вошла Надежда Сергеевна, оглядела молчащих мужчин, сказала:
- Погода сказочная. Любите солнце, живите с солнцем, так мы раньше говорили. Выспренне, но правильно. И... все еще впереди, поверьте мне.
Никто не отозвался на ее бодрые слова, они были чересчур бодрыми. Маленькими, изуродованными подагрой руками она стала перекладывать предметы с места на место, наводя порядок, но все то же и получалось, чти было. Двое хмурых мужчин, темная холодная комната, книги, бумаги и нереставрированные вещи.
- Меня на работе считают хвастуньей, высмеивают, что я все время чем-то хвастаюсь. Неужели я хвастаюсь? Чем? Девочки молоденькие, раньше считалось, что библиотекарши всегда старушки, а у нас ни одной старушонки, только молодые интересные женщины, а с женихами как-то неважно, нет женихов. Должна вам сказать, что эти интересные женщины все время говорят о болезнях, жалуются на здоровье и рассказывают о несчастьях. Я им говорю: милочки, если у вас что-нибудь болит, расскажите об этом одному-единственному человеку - своему врачу.
- А они? - спросил художник.
- Говорят, что у них нет своего врача.
- Тоже правильно.
- Что-то я не слышала никогда, чтобы ваша Катя разговаривала о своих болезнях.
- У нее был свой врач.
- Ну ладно, улыбнись, красавица, на мою балладу, - она заглянула в глаза Петру Николаевичу. - Чем же я хвастаюсь? Только мужем и его родственниками. И не хвастаюсь, а горжусь.
"Что такое, - растерянно думал Петр Николаевич, - мужество перешло к женщинам, а мужчины, вот они..."
- Я получила сегодня письмо от двоюродных сестер Петра Николаевича, Веры и Нины, и чудные фотографии. На одной надпись знаете какая? "Это юность издалека машет белым рукавом".
- Ты своим дамам показывала?
- Конечно. И письмо читала.
- Хвасталась?
- Посмотри, они обе чудно выглядят на фоне пальм и лазурного берега. Эти пальмы меня умиляют. Арсений, вы тоже чудно выглядите.
Она всех хотела поддержать, приласкать, такие периоды у нее сменялись другими, когда она лежала, читала, молчала, никого не хотела видеть. Это состояние проходило, и она опять становилась самой доброй, самой доброжелательной и веселой женщиной. И уверяла, что у всех еще все впереди.
После того как Катя передала ей советы врача, она была только в хорошем настроении, оживленной, говорливой, покупала продукты на рынке, прибегала в обеденный перерыв домой.
"Для меня _потом_ не существует, существует только сейчас, - говорила она девочкам в библиотеке, когда они уговаривали ее поберечь себя на "потом", - нет такой проблемы".
- Ну-с, какие у нас проблемы? - спросила она, нарезая холодное мясо своими плохо работающими руками. - Вот если я вас накормлю и выгоню на улицу, у меня не будет проблем. А что вы так ненатурально молчите, вы поссорились? Молчат. А помнишь, Петя, как мы когда-то много разговаривали.
- Без конца. О чем?
- Обо всем. Мы не просто разговаривали, а договаривались, по всем пунктам, о каждой книге, о каждом человеке, о запахе, цвете... так важно казалось выработать на все общую точку зрения.
- Я совсем не уверен, что ты так к этому стремилась, но мы действительно все выясняли, хороший писатель или нет, хорошее блюдо или...
- Кстати, все готово. Арсений, садитесь.
- Надя, не ввинчивайся с едой, умоляю.
- Пожалей меня, съешь мясо и помидор.
- С ума сошла.
- Посмотри, какой помидор, какого он цвета. Съешь что-нибудь. Творог, сметану. Яйцо, сок.
- А потом пойдем гулять, - сказал художник.
Надежда Сергеевна весело посмотрела на него:
- Вот правильно!
- Вкусно пахнет. Я был не голоден, а теперь захотел есть, - сказал он. - Сейчас все съем.
- Вот и ешьте, - сказал Петр Николаевич. - Как я рад, Надюша, что у тебя никогда не было женского кулинарного честолюбия. У моей мамы оно появилось под конец жизни.
- У моей мамы его не было, - заметила Надежда "Сергеевна.
- А у моей, - сказал художник, - даже не знаю, настолько ее самой никогда не было дома.
- Арсений, миленький, - обратилась Надежда Сергеевна к художнику. - Я убегаю и полагаюсь на вас, на ваше благоразумие. Поедите, отдохнете немного - и на улицу, на солнце.
- Ты раньше не была так солнцелюбива, - пошутил Петр Николаевич.
- Это открылось под конец жизни, как кулинарные способности твоей мамы, - ответила Надежда Сергеевна.
- Ну, никто больше нами не командует, - сказал художник, когда Надежда Сергеевна ушла, - можем делать все по-своему. Хотите, заварю крепкого чаю? Или кофе? И спасибо за кубок.
- За что, друг мой? При чем тут кубок?
- Я знаю, - ответил художник. - Есть будем?
- Вы.
- А гулять?
- Посмотрим. Вот о чем я хотел с вами поговорить, только выслушайте меня, не перебивайте. Все мы смертны, и я, по-видимому, тоже. Никакого особенного наследства после меня не останется, то, что было, развеялось, раскидалось, и бог с ним. Но то, что есть... Что связано с Пушкиным, это для меня самое дорогое, отдать надо в Пушкинский музей. Библиотеку тоже. Кубок и лиможскую эмаль возьмите себе на память...
Петр Николаевич сидел на диване очень прямо, спокойно. Художник увидел, как прекрасен, отрешен от жизненной суеты и как страшно одинок этот старик с блестящими яркими глазами и как он добр.
Художник молчал.
- Понятно? - Петр Николаевич ободряюще улыбнулся ему.
Улыбка прощала, отпускала грехи, суетность, алчность, невежество, улыбка говорила: не огорчайся, ничего страшного нет в том, что происходит, что одна жизнь с ее ошибками прокрутилась до самого конца - моя, а другая - твоя - начинается. Не стесняйся того, что ты молод, здоров и всего тебе хочется, говорила улыбка, и не жалей меня, моя жизнь была. Я страдал, я любил, я мерз и отогревался, я жил, остальное неважно. Поверь, милый художник, это главное. Не стесняйся самого себя, твоя сила в том, что ты молод.
Старик встал, легко нагнулся и вытащил из-под дивана удлиненный пакет, завернутый в холстину. Развернул, поставил на стул небольшую картину в черной раме. Стал поворачивать стул, ища правильное освещение.
Картина изображала сцену в корчме, людей, пьющих и поющих, прославляла радости жизни, как принято говорить, но производила грустное впечатление. Художник вглядывался в некрасивые лица, в коричневую темноту старой живописи.
- Мы приписывали ее... да это неважно, пожалуй, кому мы ее приписывали. Теперь я слышал разные мнения. И сомнения. Ну, судите сами, вы ее видите.
Гуляка там танцевал, уперев руки в бедра, штаны были ему велики и болтались, а он все танцевал, другой обнимал упитанную девушку в чепце и в белом фартуке, сдобную булочку, третий колошматил палкой по медному тазу, горланил песню, совершенно упился. А на столе стояли прозрачные бокалы, штофы, бутыли, глиняный желтый кувшинчик, оловянное блюдо, нож, солонка, хлеб, лимон. Из окон, распахнутых в сад, видны были зеленые деревья, в дверях какое столетие подпирала косяк женщина, держа за руку мальчика, мальчик хотел войти, но женщина его не пускала, считая, видимо, трактирную обстановку неподходящей для юного голландца, а ей самой было любопытно, и уйти она тоже не могла.