Когда я вернулся к заставе, там уже расстреляли четырех человек.
Цепь заставы упиралась с правой стороны от поворота на спуск в сторожевую будку. Здесь на скамеечке сидел городской голова Рябцов в штатском пальто и черной фетровой шляпе, а рядом с ним сидел сформировавшийся тут же военно-полевой суд из двух военных юристов и какого-то офицера.
Я ужаснулся решительности их действий. Но все делалось правильно, расстреляны были настоящие большевики-коммунисты, пойманные с поличным. Не трудились даже далеко отводить осужденных - шагах в пятидесяти от заставы лежал труп. Я подошел к нему. У края дороги, разбросав руки, с раной в черепе, на спине лежал спасенный мною вчера прогрессивный паралитик полковник Лебель. У него оказались коммунистические документы и список офицеров, преданных большевикам. Увы, в это время многие не только душевнобольные, но и просто слабые волей люди становились большевиками, ибо за ними была сила.
Я на минуту задумался. Эта подлая привычка моя всегда и во всех случаях жизни все анализировать и рассуждать иногда мне становилась противной. У ног моих лежал труп, открытые глаза которого спокойно глядели вверх. На лице покойника играли пробивавшиеся сквозь листву развесистого тополя золотистые лучи склоняющегося к горизонту осеннего солнца. Вдали открывалась дивная картина Днепра с беспредельным простором заднепровских лугов, лесов, открытой плоскостью уходящих до самого горизонта. И опять вся эта борьба кучек людей показалась мне такой малой в масштабе природных явлений. Уже тысячу лет так заходило осеннее солнце над Аскольдовой могилой, и, вероятно, тысячу лет будет каждый день рисоваться эта картина на Днепр будущему человеку. А этот маленький эпизод суеты на спуске, этот безмолвный труп полковника под тополем и невдалеке от него ничком лежащий другой труп, китайца, неведомым сплетением нитей судьбы переброшенного из недр Небесной империи сюда для того, что -бы умереть здесь в этот тихий вечер, - все это не что иное, как тонкий намет на ленте исторических событий в жизни человечества, до которых бесстрастному течению процессов нет никакого дела. И завтра так же будет заходить солнце, освещая других людей, другие картины из жизни «бескровной» революции на фоне тех же декораций. Когда-нибудь закончится и эта житейская драма, а гуляющая здесь в осенний тихий вечер влюбленная парочка, остановившись под тополем и любуясь на Заднепровье, едва ли сможет себе в фантазии представить труп полковника под деревом и никому неведомого китайца, покончившего здесь свои невеселые странствования.
Мне эти расстрелы были омерзительны. Я понимал, что идет война, что колебаться не приходится. Шла охота на людей, месть и расправа за преступления путем преступления.
Трусы и дезертиры стремились уходить с линии боя через линию заставы.
Против нас на перевязочном пункте в 5-й гимназии также бродили сотни солдат и офицеров, уклоняющихся от участия в бою.
Я наблюдал за Рябцовым и думал. Теперь он был мил с добровольцами. Сидел на скамейке рядышком с членами военно-полевого суда и ласково поддакивал им, когда они осуждали человека на смерть. Был он и свидетелем всей этой паники, и того, как я ее остановил, и был очень любезен со мной. Лично он меня не знал, а видел только по форме, что я военный врач.
Да, как все меняется: эсер, демагог, прогрессивный интеллигент, присяжный поверенный! Во время войны тыловой прапорщик запаса, уловивший курс жизни, - его любило старорежимное начальство, и он был на хорошем счету. Несколько глупых, экспансивных демагогических речей, - и нечистая пена революции выкинула его на поверхность взбаламученного моря. Дешево досталась ему шапка Мономаха, но нелегко было ему нести ее теперь. И жалкая приниженно-приветливая улыбка на его лице дисгармонировала с его внутренними переживаниями. Этот молодой человек бежал теперь от настоящей революции, которую создал сам. Впоследствии его унесла с нами волна до Одессы и Новороссийска. Это был обыкновенный мягкий, милый русский человек. Он в числе ему подобных создал весь этот хаос, от которого погибал теперь сам. Социалист он был такой же, как и мы все. Глядя на него, я раздумывал: в чем же, собственно, заключается социализм?
Я тщетно искал кого-нибудь из старших начальников, которому мог бы сдать командование заставой, и только около пяти часов я увидал полковника гвардейской части Рутковского, которому изложил положение дела и спросил, что делать. Он шел в штаб на Банковскую, № 11, и посоветовал мне пойти туда же за получением инструкций. Сдав команду артиллерийскому поручику, я пошел вместе с полковником.
Против штаба стоял отряд кавалерии в боевой готовности. Мы вошли в комнату, где сидел генерал Непенин. Я доложил о панике, об организации заставы и спросил, что делать дальше. Ответ был лаконический:
- Держитесь дальше.
Я направился к заставе и передал поручику приказание Непенина. Поручик принял на себя командование, а я отправился к мостам.
И снова поздней ночью ударил набатный колокол, и снова горел еврейский дом, а мстящая толпа, спокойно созерцая, наслаждалась. Неизвестно было, кто поджигал. Просто не тушили и радовались. Не грабили, и порядок не нарушался.
Рано утром 4 октября у моста скопились толпы людей, стремившихся в город. А утро холодное, осеннее, ясное и светлое было великолепно.
Поверхность вод Днепра была зеркальна и слегка дымилась утренним туманом. За Днепром сверкали золотом купола Лавры.
У нас не было продовольствия, и меня командировали в Дарницу, где было интендантство и земский союз. Мне надо было раздобыть для нашего отряда хлеб. Я пошел пешком. По дороге шли люди, военные и штатские. Двигались повозки. В Дарнице скопились штабы и тыловые части. Дарница напоминала военный лагерь.
Я направился в земский союз. Здесь сразу запахло третьим элементом. Это позорное учреждение сыграло немалую роль в гибели России и теперь продолжало свою гнусную работу по деморализации армии. Вместо хлеба для команды мне преподнесли ругань по адресу интенданта, который что-то-де запретил. Мне стоило много слов, чтобы доказать, что роте, охраняющей мосты, нужен хлеб.
Все говорили одно и то же, что натиск большевиков отбит, но пожимали плечами, и чувствовалось, что люди в чем-то сомневаются. Настоящих войск нигде не было видно: их было очень мало.
Этот вечер мы провели спокойно. В мыслях офицеров нашей роты царил удивительный сумбур политических взглядов. Это были не настоящие добровольцы, а присоединившиеся только теперь, со взятием Киева. Под шкурой офицера обнаруживался со всеми своими качествами русский интеллигент.
За чайным столом болтали, спорили и рассуждали. А ночью горел очередной пожар в Слободке, на который уже никто не обращал внимания. Во всех мозгах была отрыжка революции, и видно было, что плод ее далеко не созрел. Не было конечной цели, и что будет в случае победы добровольцев, никто не знал. Старой России не хотели, а что такое новая Россия - никто не знал.
5 октября рота получила приказание отправиться в город. Мы шли строем. Город уже имел другой вид. Бой слышался лишь издали. На улицах попадались трупы. Мы входили в город в роли победителей, и поэтому, идя в строю, люди чувствовали подъем и взгляды публики на себе. Всюду нас встречали приветливо, кое-где аплодировали нам и даже бросали цветы. Я получил разрешение на минуту забежать к себе на квартиру и воспользоваться временем стоянки роты, рассчитывая догнать ее на обратном пути.
Пришлось и мне пережить тяжелый душевный конфликт. На столе у себя я нашел отчаянное письмо, не с мольбою, а с воплем о спасении. Мать просила о погибающем сыне. Еще весной на своих лекциях я обратил внимание на необыкновенно способного юношу - восемнадцатилетнего еврея Кранца, поразившего меня своей начитанностью и бойким соображением. Я подружился с ним, и он стал заниматься у меня в лаборатории. Мы в шутку называли его «приват-доцентом», и я надеялся, что из него со временем выйдет талантливый ученый. Отец его был управляющим типографией «Киевской мысли». По внешности и по складу психики Кранц был типичным еврейским юношей. Он всей душой ненавидел русских, презирал их и имел чисто большевистский кодекс суждений, что, однако, не мешало ему очень дорожить своей собственностью в виде великолепного микроскопа, который подарила ему мать, и нескольких книг. Мы с ним много и долго вели за работой научные беседы, но, как только дело доходило до политики, он нес нестерпимый бред. Закусив удила, он оправдывал самые дикие деяния чекистов. Было ясно, что в лице этого юноши мы имеем непримиримого врага России, талантливого и сильного. Я его очень любил как своего ученика, хотя мы непримиримо расходились во взглядах. Тогда, под игом большевиков, наше положение ведь было безнадежно, и ничего удивительного в большевистском миросозерцании не было.