Комиссаром Государственного банка был студент 2-го курса Киевского университета еврей Рубинштейн, который, конечно, ничего не понимал в делах банка. От большевистских комиссаров, впрочем, как и от парламентских министров, не требуется специальных знаний. Он многое прозевал и не уничтожил важных документов.
В Государственный банк являлись люди с записками от чека, вскрывали ящики, вынимали из них, что нравилось, и уходили, вновь запечатав их. Любительницей бриллиантов оказалась героиня большевиков Анжелика Балабанова и ее товарищ Ефим или Ефрем. Я сам исследовал документ, подписанный Раковским, который предписывал банку выдать товарищу Е. все, что он найдет нужным. Парочка говорила, что эти деньги им нужны на пропаганду, что, конечно, было вздором, ибо в те времена шла не пропаганда, а резня. Они вдвоем облюбовали жемчужное колье и очень ценную бриллиантовую вещь, которую и забрала себе Балабанова.
Люди старого режима, конечно, возмутятся таким грабежом. Однако позже вся Европа и Америка покупали эти краденые вещи, а Ллойд Джордж эти кражи санкционировал своим знаменитым афоризмом, что «торговать можно и с людоедами».
Губчека сдала на личный счет 29 миллионов рублей и все забрала обратно.
Чека особенно громила все места, где было обнаружено что-либо царское. Так разыгрался инцидент в госпитале Мариинской общины, где я тогда работал.
В зале общины были царские портреты в больших золоченных рамах. После революции их оставили висеть, но «из приличия» завесили простынями - чтобы и честь приобрести, и невинность соблюсти. Но это двуличие не укрылось от наблюдательного взора жиденка, находившегося среди больных. Он приподнял уголок завесы и, столкнувшись со взглядом Императора, не вынес его. Он заорал «гевулт» и бросился к телефону, зовя чека.
- Уй! Царские портреты! Поймал контрреволюцию с поличным...
Три дня и три ночи подряд грабили чекисты общину. Сейчас же прачка донесла, что в чулане были скрыты ценности и вещи попечительницы общины Воронцовой-Вельяминовой. Обобрали сестер и арестовали пять человек во главе с доктором Киричинским. Пошло гонение на общину, и все мы долго висели на волоске от расстрела.
Лацис написал против общины громовую статью в «Коммунисте». И очередь ареста дошла до главного врача. Ему пришлось скрыться, выбравшись куда-то в лес к знакомому. Я должен был его заменить и нес эту тяжелую службу до прихода добровольцев.
Здесь отражались нравы большевиков.
Мариинская община была одним из лучших лечебных заведений, а профессор, главный врач, был знаменитый хирург. И этот госпиталь стал скоро лейб-учреждением большевистской головки. Сюда привозили на перевязку председателя губчека Сорина, когда он был ранен при усмирении Куреневского восстания. И надо признаться, он держал себя геройски.
Затем произошла изумительная сцена с Блюмкиным.
Привезли паршивенького жиденка с резко выраженными знаками дегенерации. «Один глаз смотрит на вас, другой - в Арзамас». Отвислая, почти негритянская губа шлепала, когда он, брызгая слюной, изъяснялся на типичном жаргоне. Низкого роста, со взглядом исподлобья, он глядел волком. Держался довольно бодро.
Сейчас же вызвали профессора. Тут же стояли молодые люди в кожаных куртках. Хирург осмотрел раненого и ахнул: пуля попала в рот, прошла сквозь мозжечок и вышла через затылочную кость. Но жиденок держался и нахально торопил профессора. Профессор к его заявлениям остался равнодушен и делал свое дело. Тогда тот с большим апломбом, словно весь мир его знал, спросил:
- Вы знаете, кто я?
И действительно, весь мир знал его...
- Я - выразительно ткнул он себя пальцем в грудь, - Блюмкин. Я - Блюмкин.
Но и к этому имени профессор остался равнодушен. Тогда еврейчик поставил точку над i.
- Я - убийца графа Мирбаха! (Германского посла в Москве.)
Приступили к очистке раны и перевязке. Всякого другого такая рана уложила бы на месте. Но еврей был живуч и держался изумительно. Ни стона, ни защитного движения. И присохло, «как на собаке». Даже без повышения температуры. И уехал домой.
Однако здесь пахло большой драмой. Его подстрелили сами большевики как левого эсера. Своя своих не познаша.
Роясь в бумагах чека, я отыскал изумительный документ. Это был клочок бумаги, на котором была безграмотной рукой написана покаянная Блюмкина, где он клялся перед «дорогими товарищами», что он не враг революции, и просил пощады, зная, что они хотят с ним расправиться. И вот расправились-таки. Но не приняли во внимание, что Блюмкин человек особенный и может ходить с простреленным мозжечком, и что это ему нипочем!
Уже впоследствии, в эмиграции, я прочитал, что Блюмкин - «таки да», расстрелян большевиками. Фаланги и скорпионы революции ненавидели и уничтожали друг друга.
Другая сцена дала мне случай встретиться с Раковским.
Уже когда я исполнял обязанности главного врача, получаю однажды по телефону приказание прислать к Раковскому сестру милосердия. Его революционное величество изволили захворать. Я долго думал, кого послать, и остановился на скромной демократической сестре Федоровой. У Раковского она пробыла пять дней и, вернувшись, дала мне поучительный рапорт о том, как живут новые монархи от революции. Жил Раковский в роскошной квартире какого-то буржуя, которого выселили куда-то в подвал. Вся обстановка была краденая. На столе - яства старого режима: икра, семга, вина. Сестра рассказывала, как Раковский над ней посмеивался, что, «вероятно, вы ненавидите нас, только скрываете»...
«Но, - говорила сестра, - видимо, он не дурак».
Мне часто говорили русские интеллигенты того времени, что не надо судить о большевиках по низам, а что во главе их есть несомненно крупные и интересные люди. И вот в моем психофильме прошел один такой великан большевизма, сам Иоффе, подписавший Брест-Литовский мир.
В один далеко не прекрасный для меня день мне, как главному врачу, говорят по телефону: «К трем часам дня приготовить отдельную комнату для роженицы, которую обставить так, как если бы Императрица Мария Феодоровна собиралась родить наследника Российского престола».
- Слушаю.
- Если не исполните, будете иметь дело с чрезвычайкой.
- Слушаю.
Консультантом по акушерству состоял профессор Яхонтов. Я вызвал его и сообщил ему приятную честь, выпавшую на его долю, и, отдав все распоряжения, с невеселым чувством сел за микроскоп. Было одиннадцать часов утра. Мало-помалу работа затянула меня, и когда я очнулся и посмотрел на часы, с ужасом увидел, что уже половина пятого. Я схватился с места и пошел проверить, все ли сделано, ибо иначе чека разнесет весь госпиталь. Попавшаяся навстречу сестра сказала, что профессор Яхонтов был, что роды кончились благополучно. Я должен был проведать больную и, тихонько постучав в дверь, вошел. На чисто убранной кровати в белоснежном белье, в кружевном нарядном чепчике на кровати лежала молодая красивая женщина, еврейка Мария Гиршберг, гражданская жена знаменитого большевистского дипломата Иоффе. В ногах кровати стояла колыбелька с младенцем, которого телефон провозгласил наследником Российского престола. Привычным взглядом я окинул комнату. Все было в порядке и блестело чистотой. Я подошел к кровати. Роженица снисходительно кивнула головой и величественно спросила: «С кем имею удовольствие говорить?» Я отрекомендовался как временно исполняющий обязанности главного врача и осведомился, не нужно ли ей чего-либо. На это великая особа соблаговолила выразить желание, чтобы я доставил ей ванну «получше» для ее ребенка и... «нельзя ли лишнюю прислугу?».
Бедные русские глупцы! Делая революцию, они заботились об упразднении унизительного звания прислуги и утверждали, что боевые генералы должны сами чистить сапоги. А тут: «лишняя прислуга!» Я поклонился. Забегали сестры, полетел в город заведующий хозяйством доставать ванну... А мы ожидали великих и богатых милостей, надеясь, что сильные мира переложат гнев на милость и освободят наших арестованных в чека. Не тут-то было! Претендентка на мать наследника престола величаво отлежала свои девять дней. Сам Иоффе, похожий на откормленного приказчика, с брюшком, в обыкновенной пиджачной паре, спокойно шел по коридору, когда я его встретил, навестив его супругу. А на следующий день профессор Яхонтов встретил меня совершенно растерянный: ночью к нему в дом явились чекисты, произвели обыск и опустошили весь его винный погреб, которым он так дорожил.