– Мой сын не знает, что его мать ещё жива, и пока не должен знать это. Я не хочу, чтобы он видел её, говорил с нею, и этого не будет! Я, надеюсь, сумею помешать этому.
Иван Осипович высказал эту мысль вслух и так ударил потухшей трубкой об пол, что она разбилась на мелкие черепки.
Вбежавший казачок бросился подбирать осколки.
– Свежую! – крикнул майор, бросая ему чубук.
Тот схватил чубук и выбежал из комнаты.
VII
ЦЕСАРЕВНА
Почти такой же одинокой и забытой, как и Якобина Менгден, жила в своём дворце на Царицыном лугу, где в настоящее время помещаются Павловские казармы, цесаревна Елизавета Петровна.
Тридцатилетняя красавица, высокая ростом, стройная, прекрасно сложённая, с чудными голубыми глазами, с белым цветом лица, чрезвычайно весёлая и живая, неспособная, казалось, думать ни о чём серьёзном, – такова была в то время цесаревна Елизавета Петровна. Между тем 9 ноября 1740 года на её лице лежала печать тяжёлой, серьёзной думы. Цесаревна полулежала в кресле, в своей спальне, то открывая, то снова закрывая свои прекрасные глаза. Картины прошлого неслись пред нею, годы её детства и юности восставали пред её духовным взором. Смутные дни, только что пережитые ею в Петербурге, напомнили ей вещий сон её матери – императрицы Екатерины Алексеевны.
Незадолго до смерти императрице приснилось, что она сидит за столом, окружённая придворными. Вдруг появилась тень Петра I, одетого как древние римляне. Он поманил к себе Екатерину. Она пошла к нему, и он унёсся с нею под облака. Улетая с ним, она бросила взор на землю и там увидала своих детей, окружённых толпою, составленною из представителей всех наций, шумно споривших между собою. Екатерина Алексеевна истолковала этот сон так – что она должна скоро умереть и что по смерти её в государстве настанут смуты.
Этот сон исполнился. Со времени Петра II государство не пользовалось спокойствием, каковым нельзя же было считать десятилетие правления Анны Иоанновны, то есть произвола герцога Бирона. А теперь снова наступали ещё более смутные дни. Император – младенец, правительница, бесхарактерная молодая женщина, станет, несомненно, жертвою придворных интриганов.
От мысли о матери цесаревна невольно перенеслась к мысли о своём великом отце. Если бы он встал теперь с его дубинкой, – многим досталось бы по заслугам.
Гневен был великий Пётр, гневен, но отходчив. Ясно и живо восставала в памяти Елизаветы Петровны одна ссора Петра и её матери. Не знала она тогда, хотя теперь догадывалась, чем прогневала матушка её отца. Он стоял с Екатериною у окна во дворце. Анна и Елизавета, играя тихо, сидели в одном из уголков той же комнаты.
– Ты видишь это венецианское стекло? – сказал супруге Пётр. – Оно сделано из простых материалов, но благодаря искусству стало украшением дворца. Я могу возвратить его в прежнее ничтожество.
С этими словами он разбил стекло вдребезги.
– Вы можете сделать это, но достойно ли это вас? – ответила Екатерина. – И разве оттого, что вы разбили стекло, ваш дворец сделался красивее?
Пётр ничего не ответил. Хладнокровие здравого смысла утишило раздражение.
Елизавета Петровна часто думала об этой ссоре, врезавшейся в её память. Только с летами она поняла её значение – поняла, что, говоря о стекле, отец намекал на простое происхождение её матери.
Одновременно с этой сценой из дворца исчез красивый камергер императрицы Монс де ла Кроа;[84] его вскоре казнили, и всё стало ясно для Елизаветы.
Однако её отец с матерью примирились.
Далее потянулись воспоминания цесаревны. Она припоминала свою привольную, беззаботную жизнь в Покровской слободе. Песни и веселье не прерывались. Цесаревна сама была тогда прекрасной, голосистой певицей; запевалой у неё была известная в то время по слободе певица Марфа Чегаиха. За песни цесаревна угощала певиц разными лакомствами и сластями. Цесаревна иногда с девушками на посидках, когда они работали, тоже занималась рукодельями, пряла шёлк, ткала холст; зимою же на святках собирались к ней ряженые слободские парни и девки, и тут разливался добродушный разгул: начинались пляски, присядки, веселье и удалые песни, гаданья с подблюдным припевом.
На Масленице у своего дворца, против церкви Рождества, цесаревна собирала слободских девушек и парней кататься на салазках, связанных ремнями, с горы, названной по дворцу царевнину – Царевною, и сама каталась с ними, а то так мчалась на лихой тройке по улицам Москвы.
Любимою потехою цесаревны была охота. Ей она посвящала всё своё время в слободе, будучи в душе страстной охотницей до псовой охоты за зайцами. Она выезжала верхом в мужском платье и на соколиную охоту. В слободе был охотный двор на окраине. Здесь тешилась царевна напуском соколов в вышитых золотом, серебром и шелками бархатных клобучках, с бубенчиками на шейках, мигом слетавших с кляпышей, прикреплённых к пальцам ловчих, подсокольничих и кречетников, живших на том охотном дворе, где содержались и приноровленные соколы, нарядные сибирские кречеты и учёные ястребы.
Но более всего любила цесаревна травить зайцев собаками. С пронзительным свистом, диким гиканьем, звучным тявканьем гончих, резвых борзых мчались шумные ватаги рьяных охотников, оглашая поляны дворцовых волостей слободы, представлявших широкое раздолье для утех цесаревны, скакавшей, бывало, на ретивом коне всегда с неустрашимою резвостью впереди всех.
Рядом нёсся любимый её стремянный – Гаврила Извольский, а за ним – доезжачие, стаешники со сворами борзых и гончих, далее – кречетники, сокольники, ястребинники, со своей птичьей охотой. Всю эту шумную вереницу гулливого люда, среди которого блистали красавец Алексей Яковлевич Шубин, прапорщик лейб-гвардии Семёновского полка, и весельчак Лесток,[85] замыкал обоз с вьючниками. Шубин, сын богатого помещика Владимирской губернии, был ближним соседом цесаревны по вотчине своей матери. Он был страстным охотником, на охоте познакомился с Елизаветой Петровной и стал близким её сердцу. Лесток был врачом цесаревны; восторженный француз, он чуть не молился на свою цесаревну.
Но вот весёлые воспоминания Елизаветы Петровны прервались.
Не по её воле окончилась её беззаботная жизнь в Покровской слободе. Ей было приказано переехать на жительство в Петербург. Подозрительная Анна Иоанновна и ещё более подозрительный Бирон, видимо, испугались её популярности.
Жизнь в Петербурге была не та, что там, под Москвою. Здесь испытала цесаревна первое сердечное горе. Неосторожный Шубин поплатился за преданность ей – его арестовали и отправили на Камчатку, где насильно женили на камчадалке.[86]
Много слёз пролила Елизавета, скучая в одиночестве, чувствуя постоянно тяжёлый для её свободолюбивой натуры надзор. Кого она ни приближала к себе – всех отнимали. Появился было при её дворе Густав Бирон и понравился ей своей молодцеватостью да добрым сердцем, но ему запретили бывать у неё. А сам Эрнст Бирон часто в наряде простого немецкого ремесленника, прячась за садовым тыном, следил за цесаревной. Она видела это, но делала вид, что не замечает.
Припомнились ей оба Бирона теперь именно, после выслушанного рассказа о происшедшем в минувшую ночь. Искренне пожалела она Густава Бирона, а особенно его невесту, Якобину Менгден. Что-то чувствовала последняя теперь?.. Не то же ли, что чувствовала она, цесаревна, когда у неё отняли Алексея Яковлевича?
Года уже не только притупили боль разлуки, но даже в сердце цесаревны уже давно властвовал другой Алексей – Разумовский, и властвовал сильнее, чем Шубин, однако воспоминание о видном красавце, теперь несчастном колоднике, приходило в голову Елизавете, и жгучая боль первых дней разлуки колола её сердце. Сочувствие к молодой девушке, порушенной невесте Густава Бирона, вызвало и теперь эти воспоминания и эту боль.