У него обветренное лицо. Командирские стрелы усов и живые, чуть сощуренные глаза.
На коне подъехал к промывке. Спрыгнул, хохочет, давит мою ладонь.
— И слышал и видел! Не ждал, громом убей, не ждал!
Тащит из кармана кожаный пухлый бумажник.
— Погляди-ка, что Хромов твой выкопал...
Все столпились в кружок, затаивши дыхание, глядят, как развертывает Евдокимов пакетик.
— Ах, хорошо! — удивляется Лукьянов.
— Хорошо, — повторяем мы все и светимся общей, объединившей нас улыбкой.
На бумажке крупные, как горох, кругло-откатанные золотинки.
— Тридцать два грамма ровно, — торжествует Евдокимов, — сам вешал!
— А как теперь насчет Голубинского? — лукаво подсмеивается комсомолец.
— Ваша взяла, ребята, — очень довольный, сдается Евдокимов. — Я приказ уже отдал — амбар разбирать, ну, сегодня же и отставил!
Последний шурф, как и все остальные, не дает ничего.
— Пустой, холера! — объявляет промывальщик.
— И чорт с ним! — машет рукой Евдокимов. — Крест на огневом поставим. По крайности, манить никого к себе не будет...
Подходя к палатке, Евдокимов сдержанно басит мне наедине.
— Ты езжай поскорей, погляди, какая у Хромова на Уруше россыпь. Только бы нам зацепиться, а там уж разыщем! В управление рапорт сегодня послал — на свой риск останавливаю ликвидацию Голубинского...
* * *
В чудном настроении подъезжаю к Урушу. Все меня радует. Весело смотрится даже на дождь. А он льет неотрывно уже третьи сутки. Грядами волокутся серые тучи с запада, из «гнилого угла». Обычное направление для ветров осеннего ненастья.
В мутно клубящихся от тумана горах чуется близкий сентябрь. Недалек перелом на зиму. Ручьи уже скачут по камням, срываются клочьями пены. Стремительно прибывает вода с огромных пространств намокшей тайги, наводнением поднимает реки.
Вдруг шарахается подо мною конь!
Удалось усидеть. Я затягиваю повод.
Орлик дрожит, всхрапывает и косит на кусты тревожным и гневным глазом. Я вижу две серые от дождя и шинелей спины. Озираются неизвестные люди и, горбясь, ныряют в лес. Конь скачками уносит меня по тропе — еле сдерживаю его галоп.
— Кто такие?.. — шарит в памяти удивленная мысль. Никогда я не видел этих людей. Идут с Уруша!
От бури шатаются пихты, волнами катится дождевая пыль.
Нехорошая эта встреча, — думаю я. — Почему нехорошая — сам не знаю. Может быть, говорит об этом испуг коня или мое, грубо встряхнутое благодушие. Или блатная ухватка скрывшихся от меня бродяг?
Мало ли на кого наскочишь в тайге, — успокаиваю я себя. И еду вперед и вперед, болезненно чувствуя незащищенность своего затылка...
У раскрытого входа в разведочную палатку сгорбился черный, большой человек, — подшивает бродень. На приветствие мое холодно отвечает:
— Здорово!
Странное нерадушие. Смущенный, я слезаю с коня, привязываю его к березе, иду к палатке. Пытаю опять веселым словом...
— Как дела?
Человек мельком взглядывает на меня из-под хмурых бровей и опять наклоняется к бродню:
— Не знаю. Иди на работу — десятник скажет.
Беспокойство туманом опускается на меня. Не снимая промокшего плаща, я иду по растоптанной, грязной дорожке. Скользят сапоги. За ворот текут холодные струйки. В каждом шаге моем тревога. Гнетущий дождь непроглядной завесой задернул дали. Мутной тоской поднимается во мне какое-то предчувствие.
Много шурфов. Ровными, правильными рядами. Это запоминается, несмотря на хаос недоуменных мыслей.
Кто-то идет навстречу. Знакомый — сейчас узнаю. Вот оно — самое страшное! Из-за поворота показывается Хромов. Подходит все ближе, ближе...
Я останавливаюсь у пенька. Вижу плотно замкнутое, злое лицо. Рука моя, доставшая портсигар, ломает и мнет папиросу.
— Скверное дело, Васильевич, — не здороваясь, беспощадно выговаривает Хромов, словно вбивает первый гвоздь.
Ледяное спокойствие внезапно овладевает мною. Сразу опустошенный, я даже не жду разъяснений. Сейчас для меня совсем безразличны события. Я знаю только крушение, грохнувшее, как обвал, разметавшее вдребезги мою радость.
— Ну? — холодно, почти враждебно вызываю я.
— Золота нет, — отрезает десятник, — площадь пуста!
Вот этого я и ждал. Остальное неважно. И все же, я спрашиваю с изумлением:
— Но я же видел, Евдокимов показывал!
— Сволочи, ворнаки! — срывается в ругань десятник. — Говорил, не шлите шпаны... Первый раз, за сорок лет!
Этот большой и суровый человек потрясен до крика.
— В три шурфа подсыпали золото! Как вы не понимаете!
Удивление пересиливает мое отчаяние.
— Ну, как, для чего? — почти плачет Хромов. — Чтобы очки втереть, чтобы не сносили прииск!
— Золотом рискнули!?
— Нашлись такие. Нарочно в разведку у Евдокимова отпросились. За домики да за пашни, дьяволы, испугались! В двенадцатый шурф тридцать два грамма подсунули, в ближний — одиннадцать, а в левый — восемь. Вот что сделали, подлецы!
Хлесткий удар, прямо в лицо. Невольно шатнешься! Но интересный...
— Кто же они, кто это сделал? — искренно добиваюсь я.
— Два жителя с Голубинского. Из богатеньких. Ночью вчера удрали.
— Сегодня я встретил их на тропе, — машинально говорю я.
— И ты не стрелял? Васильевич?!
* * *
Воет тайга. Сверлящие вихри бушуют по сопкам. Полосы ветра хлещут пихтач, бурею брызг опрокидываются на меня и на лошадь.
Еду вперед к Чаре. Может быть, потому, что место это дальше других от обманутых людей. Помню, кричали мне, что сегодня нельзя переехать реку.
Ну, а можно сейчас придти к Евдокимову, к Лукьянову и к другим? По теперешнему моему настроению, тоже нельзя!
Так уж лучше ехать и слить свой душевный хаос с грохотом разволнованной природы.
В эту минуту я искренне не знаю дальнейших своих поступков.
Нормально я должен был бы дрожать от пронизывающей стужи, от промокшей насквозь одежды. А меня ударяет в жар при воспоминании о происшедшем. Как всё же ловко сделали дело! Золото положили в последнюю из намеченных линий. Знали, что дальше сейчас мы разведкою не пойдем. Находка наделает шум в управлении. Прииск, конечно, оставят в покое. Так и дотянется до зимы.
Расчет был верный. И все сорвалось из-за опыта старых, ко всяким штукам привыкших копачей. Не захотели класть клейма на артель и выявили.
Я вздрагиваю. Конь останавливается. Тропа оборвалась — передо мною Чара.
Страшным, широким и желтым потоком мчится она. Водоворотами свертываются струи. Дорожки разорванной пены мчатся из-за скалы. Шипящий гул висит над переполненной рекой.
Орлик бочит свою гордую шею, словно спрашивает, не шучу ли я? Неистовое заполняет грудь. Твердо беру поводья, каблуками жму лошадиные бока...
Секунду конь топчется перед мутными, гребнистыми волнами, а затем прыжком кидается в воду.
Дыхание захватывается от холода, хлынувшего в сапоги. Черной грудью Орлик барахтается в валах. Желтый бурун кипит перед его оскаленной мордой.
Дно проваливается под нами. Я выскакиваю из седла и, хватаясь за гриву, плыву. Течение сильней моей тяжести. Меня крутит, мотает, вот-вот оторвет от гривы. Как поезд, несется мелькающий близко берег. Ноги мои цепляют речное дно.
Могучим усилием конь выдергивает меня на сушу. И стоит, даже не отряхивается. Запаленно дышит крутыми своими боками... Мы переплыли.
В избушку Василия Ивановича я вхожу как в единственное для меня пристанище. Чувство такое, что дальше и сам не пойду, да и некуда мне идти.
— Всяко видал я, сынок, — озадаченно разводит руками старик, — но такое нечасто! Иди, грейся скорей, а Алешка коня расседлает...
* * *
С пронесшейся за ночь бурей уносится и мое безумие. Сейчас ослепляет солнце. Ликует тайга, размалеванная красками перезрелого лета.
Старик лежит на печи, кряхтит от ревматизма. Над столом наклонилась шустрая голова Алешки. Набивает парень патроны, — хочет со мной идти.