В начале двадцатых годов, после Первой мировой войны европейский театр, как и вся литература в целом, вернулся к греческим мифам, чтобы заново переосмыслить суть человека, роль судьбы и случая, понятия любви и смерти. Кокто одним из первых на гребне этой волны обращается к вечным сюжетам и персонажам. В 1922 году он берет за основу миф о проклятом роде Лабдакидов и делает драматургическую адаптацию «Эдипа-царя» и «Антигоны» Софокла, однако еще раньше, в 1912, выходит сборник его юношеских стихов под общим названием «Танец Софокла». В 1927 происходит концертное исполнение оперы-оратории Стравинского «Oedipus Rex» по либретто Жана Кокто.
Позже те же мифы будут использованы многими французскими драматургами 30х-40х годов: Андре Жидом («Эдип», 1932), Жаном Жироду («Амфитрион-38», 1929 и «Троянской войны не будет», 1935, «Электра», 1937), Жаном Ануйем («Антигона», 1944), Жан-Полем Сартром («Мухи», 1943). Впрочем, несмотря на видимую схожесть сюжетов, каждый автор решал собственную творческую задачу. Многие, следуя традиции классицизма, пользовались канвой мифа, чтобы затронуть насущные социальные и политические проблемы, кто-то находил в мифологических персонажах и их действиях подтверждение собственной философской теории, кого-то интересовали лишь некоторые черты знаменитых фигур, и пьеса становилась своего рода исповедью, автобиографией. Почти везде из пьес исчезала религиозная основа, ритуальное действие. Большинство пьес с подобными сюжетами строилось уже не по законам античного театра, зритель не испытывал священного ужаса перед могуществом судьбы, напротив, он даже иногда посмеивался над персонажами, поскольку ирония намеренно была заложена в текст. В некоторых репликах зритель явственно видел намеки на известные ему события и немедленно реагировал на них. В 1933 году Андре Жид делает запись о цели драматургии в своем дневнике: «Я предлагаю вам не содрогаться или рыдать, а задуматься».
Когда Луи Жуве ставит «Адскую машину» Жана Кокто в «Комеди де Шанз Элизе», зритель не находит в ней ни одной из вышеперечисленных характеристик. Сразу после премьеры поэт Макс Жакоб в письме от 18 июня 1934 года делится с Кокто своими впечатлениями: «Твоя пьеса странная: когда ее смотришь — это пьеса, когда читаешь — роман. И в обоих случаях — поэма. Радость от настоящего шедевра и от вселенского успеха». И почти в то же время Жакоб напишет в дневнике: «Жан Кокто — единственный (действительно единственный!) замечательный писатель-стилист нашего времени. Сжатость без невнятности, ясность без ухищрений, острота без изыска, доступность без вульгарности и видимых усилий».
В версии эдиповой трагедии Кокто можно, с одной стороны, найти детали, которые позволили бы соотнести ее с тем или иным театральным направлением, но, с другой стороны, поэт как всегда ускользает от попытки упорядочить его замысел, поставить его «на полочку» в нужном ряду. Он не помещается в предназначенную для него ячейку. Может быть, поэтому даже на самые умные вопросы благожелательного критика автор отвечает сбивчиво, ведь художник и критик всегда говорят на разных языках: один на языке логики и разума, другой — на языке поэзии. Приведем пример из беседы Кокто с близким другом Андре Френьо:
Андре Френьо:
— После «Крови поэта» вы поставили «Адскую машину» — трагедию гораздо более полную, чем ваши адаптации «Антигоны» или «Эдипа-царя»?
Жан Кокто:
— Тут понадобится психиатр, поскольку, наверное, во всем, что я написал, есть загадочная нить. Нить, протянутая через все произведения.
Андре Френьо:
— Вы сразу задумали «Адскую машину» как большую трагедию?
Жан Кокто:
— Вовсе нет. Это пришло постепенно. Сначала я написал всего один акт, акт со Сфинксом для Бати и Жамуа. Потом сделал первый акт и, не став писать третий, взялся за «Эдипа-царя», а после включил второй акт — бракосочетание Эдипа и Иокасты. В общем, я бессознательно следовал ритму строителей египетских храмов. Египтяне в основание новых клали остатки старых храмов. Так они закладывали семена, чтобы храмы росли, как растения.
Чехарда актов может показаться странной рациональному человеку, но автор честно отвечает на вопрос о постепенно рождающемся замысле. Непонимание важности не просто всех составных частей произведения, но тщательно продуманной и выстроенной их последовательности всегда было свойственно критикам. В свое время один из редакторов предложил Прусту убрать «ненужный» кусок текста, на что писатель заметил, что если вынуть вроде бы лишний камень из готического собора, последний обрушится. Процесс создания поэтического произведения всегда мучителен, а пьесы Кокто, какой бы сюжет ни лежал в их основе, всегда сродни поэмам.
Спустя более сорока лет после премьеры Жан-Пьер Омон, сыгравший роль Эдипа в подробностях вспоминал о спектакле Луи Жуве в интервью газете «Фигаро» от 7 февраля 1976: «Я вошел в темную, захламленную комнату, заваленную грифельными досками, гипсовыми масками, готическими стульями, открытками; на кусках красного бархата булавками были приколоты фотографии. Марсель Киль, в то время — секретарь Кокто, провел меня к нему. Когда мои глаза привыкли к полумраку, я обнаружил, что он сидит на кровати в позе египетского фараона у дымящегося очага. Воздух был наполнен едким запахом. Я различил лишь худой, костлявый сгорбленный силуэт писателя и его горящие глаза. „Вы будете моим Эдипом“ — произнес он. Репетиции продолжались четыре месяца. Состоялось восемьдесят прогонов. Когда Жуве не мог добиться от актера желаемого, он порой был с ним даже груб, находил уязвимое место, чтобы ранить его чувствительность, задеть его, так, чтобы тот взвился под этими „бандерильями“. С другой стороны, рискуя потерять нить действия, он у всех спрашивал совета. Может, то была уловка, знание человеческого нутра, тактика, которую Сент-Экзюпери рекомендовал начальникам: „Сделайте так, чтобы вашим подчиненным казалось, что вы нуждаетесь в них, а не они в вас“. Вечера напролет Кокто проводил в гримуборных, рассуждая: „Все мне было надиктовано. „Машина“ была надиктована мне за одну ночь. Как же я могу убрать хотя бы запятую? Это как тело, ничего нельзя оторвать, иначе распустится нить. Я и подчиняюсь… Я — поэт в услужении у ночи… Ты пишешь одно, актеры играют другое, а публика слышит третье. Любой успех — недоразумение… Мне надо написать „пьесу-рыбу“, и мы все будем ее играть…. За актрисой будет ходить маленький негритосик в роли переводчика. Она произнесет „бубу-бубу“, а негритосик пояснит: „Барышня хочет сказать, что любит вас“ …Актер — это тот, кто не ест. И не моется. Он должен учиться лить слезы, но не плакать Люди — чудовища. Меня любит только молодежь… Они смотрят мои пьесы по двадцать, по тридцать раз… „Машину“ посмотрела тысяча человек, но каждый вечер приходят одни и те же…“
К сожалению к тому моменту, как Кокто нашел театральную площадку для постановки, Жуве перегорел. У меня был заключен контракт в кино. Через двадцать лет после первой постановки решено было сделать телевизионную версию спектакля. Кокто пришел дать нам последние указания. Он мастерски поправлял на нас костюмы, заворачивал нас в ткани, шторы, холстину, непонятно что, но после его прикосновения все это превращалось в тогу, щит, корону. Он отвел меня в угол и таинственно проговорил: „Знаешь, что происходит с „Адской машиной“, нашей „Машиной“? Крепко стоишь, дружище? Она становится классикой. Она только что вышла в издательстве Ларусс в серии „Классическая литература“… Теперь дети учат тираду Сфинкса, как мы когда-то заучивали классические строфы. Наше прекрасное приключение превратилось в дополнительное домашнее задание. Дети будут зевать над моим текстом и тупо его бубнить, опасаясь оплеух… Я посвятил жизнь молодым, а теперь молодые меня, возненавидят… или зауважают, что еще хуже — как ты считаешь?“ Он ждал моей реакции, делая вид, что крайне возмущен. Оказанную ему честь он счел шуткой. Он недоверчиво смеялся и показывал нос тем, кто когда-то предрекал его будущее… и себе самому… Передо мной грезил не семидесятилетний мужчина, не Жан Кокто, член Французской Академии… а Самозванец Тома [3].»