Самый страшный, кто жил в подвале этого дома — был Коба. Его мало кто видел, но все его очень боялись. И Мышки его тоже очень-очень боялись. Они вообще всех боялись, но Кобу — больше всех.
А однажды, Мышка Беленькая заболела. Мышка Серенькая побежала на двор — поискать что-нибудь покушать, а когда вернулась домой в норку — не нашла там своей сестрички. Стала Мышка Серенькая бегать вокруг, пищать — звать Мышку Беленькую — все напрасно! Повстречалась ей старая Крыса и сказала, что злой Коба утащил Мышку Беленькую к себе в подвал, что бы там сделать из нее себе подушечку для вкалывания иголок и булавок.
Заплакала Мышка Серенькая. Собрала она все самое ценное, что у нее было — серебряное колечко, зеркальце, что от мамы осталось, и пошла в подвал… Страшно ей маленькой было, сердечко крохотное так и билось-так и билось! Но надо сестричку выручать.
Пришла Мышка Серенькая, на злого Коба и смотреть боится, а он ей говорит страшным голосом, — что пришла? Вот из твоей сестренки подушечку для иголок сделаю. А тебя просто съем!
Отпусти мою сестричку, — взмолилась Мышка Серенькая — она ведь такая маленькая. Съешь меня вместо ее. И возьми еще колечко с зеркальцем. Больше у меня ничего нет.
Подумал Коба и сказал.
Принеси мне шесть зубиков маленькой девочки — и отпущу я твою сестричку. Болею я. А мне старая колдунья сказала, что надо истолочь шесть детских зубиков и сделать из них лечебный порошок, тогда я поправлюсь. Но за эти зубики надо маленькой девочке обязательно денежки отдать — иначе волшебной силы в порошке не будет.
И пошла Мышка Серенькая на базар. Продала мамино колечко и зеркальце — все что у нее было, и получила за них шесть монеток. А потом стала Мышка ходить в квартиру, где жила маленькая девочка Юлинька. И когда у Юлиньки стали выпадать молочные зубки, она их собирала и за каждый зубик оставляла девочке по одной монетке. Пять зубиков набрала — одного еще не хватало.
И тут Юлиньку увезли в санаторий. Негде стало взять еще одного недостающего зубика. Заплакала Мышка Серенькая. Зарыдала. Пришла к ней старая Крыса и сказала — Коба очень сердится, требует шестой зубик — а иначе грозит Мыщку Беленькую заколоть иголками и съесть!
Что же мне делать? — спросила Мышка Серенькая.
Ладно. Выручу тебя, — сказала Крыса. Отдай мне твою норку. А я тебе тогда дам детский зубок, что я припрятала себе на старость еще с тех времен, когда Юлинькина мама сама маленькой девочкой была.
А где же я жить буду? — спросила Мышка Серенькая.
А это твое дело — хочешь — бери зубок — хочешь — не бери!
И отдала Мышка Серенькая свою норку старой Крысе. Та дала ей взамен зубок… Отнесла Мышка зубок злому Коба.
А Коба был очень злой и коварный. Не захотел он выполнять обещанного. Зубок взял, а Мышку Беленькую не отпускает. Очень мне нужна подушечка для вкалывания иголок! — сказал он.
Заплакала Мышка Серенькая и сказала, — отпусти мою сестренку, а подушку для булавок сделай из меня… Коба подумал немного… И умер от старости. Он очень старый был.
И обе сестрички пошли из подвала наверх.
Норки у них больше не было. И колечка маминого с зеркальцем тоже не было. Но они остались живы — а это уже само по себе очень неплохо!
Наверху послышалась какая то возня.
— Эй, ты там не подохла еще?
Из открывшегося над ней квадрата, вниз один за другим поспрыгивали трое, все в матерчатых масках вместо лиц.
— Кино будем снимать, — сказал один из нерусских, тот что был с большим ножом в руке.
Второй держал японскую любительскую видеокамеру. Совсем, как та, что Маринке подарили на свадьбу. Третий высоко под потолок поднял большую лампу. И свет совсем ослепил отвыкшие от солнышка глаза.
— Смотри туда, — сказал тот, что с большим ножом, — смотри и говори туда.
Он встал сзади, одной рукой взял ее за волосы, а другой приставил нож к ее горлу.
— Говори, что жить хочешь! — гортанно заклекотал тот что с камерой.
— Говори, ну!
— Не молчи, сука!
Юлинька тихо заплакала.
— Говори, хо-чу жить, говори!
— Жи…жить…
— Ну!
— Жить…
— Ты там смотри, и деньги собирай, а то мы ножичком… Вжить! И не будет твоя сестра жить!
Нерусские заржали.
— Все, сняли кино. Теперь ты звезда, как Шерон Стоун! Завтра твоя сестра кино смотреть будет… А ты молись своему Богу — Исе — пророку.
— Аллах Акбар.
Перед церковью было не заасфальтировано. Притормозила, прошуршала колесами по щебенке не щедро насыпанной дорожными службами в том месте где кончался асфальт и осторожно въехала на вытоптанную площадь перед папертью. Богомольные бабули, картинно-убогие нищенки, цыганки в пыльных юбках с бесконечно немытыми детьми… Господи! Эти нищенки, наверное, утром перед зеркалом выверяют убедительность убогости своей, равно как иная девица — свою красоту, принаряжаясь на работу…
Хлопая дверцей «мерседеса», поймала на себе однозначно осуждающие взгляды. Бабки наклонялись друг к дружке — перешептывались, кивая в сторону Марины.
Достала из сумочки платок. Черный, шелковый. Повязала. Ступая на паперть, перекрестилась.
У свешницы купила пять самых дорогих свечей.
— А где отец Борис?
— Вон в том приделе исповедует…
Подошла к небольшой кучке сгрудившихся подле отца Бориса прихожан. Встала, уткнувшись в чью то спину-.
— Господи, помилуй, Господи, помилуй, Господи, помилуй… — и других молитв то не знаю, подумала она вдруг.
Исповедальницы — в большинстве своем древние старушки, подходили к батюшке, наклонялись доверительно, и шептали что-то, шептали — нашептывали, а отец Борис все кивал, все кивал. Потом накидывал на склоненную голову очередной бабули епатрохиль, и усердно крестя, шептал ей разрешительную молитву…
Марина впала в какое то небытие, только повторяя про себя, «Господи, помилуй, Господи, помилуй»… Бабуля, стоящая перед нею, вдруг повернулась и с поклоном сказала, обращаясь к ней, к Маринке, — Простите, люди добрые, — и не дождавшись ответа, подошла к отцу Борису. И Марина обнаружила, что теперь настал ее черед.
— Ну что, дочка, горе у тебя, я знаю, — сам начал отец Борис, едва она подошла, — исповедь, родная моя, это очищение от грехов. А все наши беды и несчастья, все наши болезни и напасти — это наказание нам за грехи наши. И таинство покаяния это таинство, необходимое перед тем, как причаститься Святых Таин Господних. Ты только, Мариночка, пойми, ты не мне исповедуешься, а Господу. А священник, он только как свидетель этого покаяния. И еще, Мариночка, родная, только искреннее покаяние очищает от греха. С сердечными слезами надо Богу принести раскаяние в грехах. Только тогда по великой милости своей, Господь простит.
Марина вдруг почувствовала, как дрожит. Как всем телом дрожит, и как горло ее перехватил какой то непреодолимый спазм.
— Н-н-н… не м-м-м… могу г-г-г…говорить…
— Ничего, ничего, ты поплачь… Я подожду. А Бог, он самый терпеливый. А Господь, всегда тебя подождет.
И отец Борис принялся шептать какие то молитвы, слов она не слышала, но вдруг показалось ей, что он как мама, как мама-покойница, нашептывает над нею, над больной, когда она лежала с воспалением легких. И Маринка вдруг громко-громко разрыдалась, содрогаясь всем телом, словно в эпилептическом припадке, но не из жалости к себе, а в страхе и изумлении, что была рядом с нею терпеливая доброта, а она, проходила мимо… Как неблагодарное дитя, в запале юного веселья своего, бегает и резвится, забывая придти и навестить скучающую без него недвижную, но терпеливую мать.
— Простите меня, отец Борис!
— Да не мне, Господу расскажи, Господь — он милостив, он все простит…
— Господи, согрешила я… Много согрешила…
— Кайся, кайся, доченька…
— Аборт я сделала…
— Кайся, кайся…
— Потом с женатым жила… вот…с Мишкой…
— Кайся, доченька, кайся…
— Батюшка, так у меня же Юлинику, сестренку похитили…
— Знаю, Марина, знаю… Помолюсь за вас обеих, а ты завтра на литургию приходи, не ешь ничего с утра, причастишься… Бог поможет. Вернется сестрица к тебе…