— Феня, свечку! — крикнула Арина, бросаясь в дом. — Клим Потапыч, отворяй ворота… так и есть, наш исправник… Не то телега, не то, кажись, его бричка…
Когда Ефимовна и Феня со свечами снова явились на пороге, у крыльца стояла сильно запыленная крытая телега. Мужики, в почтительном молчании, без шапок, окружали кого-то бледного, неподвижно лежавшего на соломе, в телеге. Клим, жалобно всхлипывая, целовал чью-то исхудалую руку, упавшую с соломы. Арина поднесла свечу к лицу подъехавшего и, ахнув, чуть не упала.
— Митенька, родной ты мой! — вскрикнула она, глядя на лежавшего в телеге.
— Узнала, голубушка, — раздался чуть слышный, детски кроткий голос, — ну, вот и довезли… Слава богу, дома! А уж я просил, боялся, не доеду… Воды бы, чайку!.. Жажда томит…
В телеге был раненый Митя Усов. Мужики, пошептавшись с Климом, бережно внесли его в комнаты. Более же всех суетился и старался, неся молодого барина, говоривший о Бонапарте лысый Корней.
— Так это — Митрий Миколаич? Бедный! Ну, точно с креста снятый! говорил он, выйдя в девичью и утирая слезы.
— Мы двух везли, — толковал здесь Климу фельдшер, умываясь, подполковника тоже, князя Тенишева; сперва ехали в князевой коляске…
— Где же князь-то? — спросил Клим.
— Сложили в Гжатске, помер… ваш про то и не знает, думает, что того велено сдать в госпиталь… коляска же обломалась, насилу нанял мужичка довезти.
— А наш ангел будет ли жив? — несмело спросила Ефимовна. Молодой такой, красавчик, мой выходимец! Вот нежданное горе, вот беда! И за что погубили дите?
— Будет жив, — ответил фельдшер, как-то смущенно глянув в сторону красными от бессонницы и пыли глазами. — Рана тяжела, ну да господь поможет… добраться бы только до Москвы: там больницы, лекаря.
Арина, глянув на образ, перекрестилась, крикнула еще кое-кого из дворовых баб и с засученными рукавами принялась за дело. Комнаты были освещены. На столе в зале запыхтел самовар. Наумовна достала из кладовой и взбила на кровати покойной барыни пуховик и гору подушек, велела внести кровать в гостиную, накрыла постель белою простыней и тонким марселевым одеялом, освежила комнату и покурила в ней смолкой. Сюда она, с помощницами, перенесла и уложила Митю. Фельдшер обмыл его страшную, зияющую рану, сделал перевязку и надел на больного чистое, вынутое няней, и пахнувшее калуфером и мятой белье. Митя все время, пока готовили ему комнату и делали перевязку, был в лихорадочном полузабытьи и слегка бредил. Но когда он выпил стакан горячего, душистого чаю и жадно потребовал другой с «кисленьким» и когда раскрасневшаяся седая и полная Ефимовна принесла и подала ему к чаю его любимого барбарисового варенья, глаза Мити засветились улыбкой бесконечного блаженства. Он дал знак рукой, чтоб остальные, кроме няни, вышли.
— Голубушка моя, нянечка! — произнес он, хватая и целуя ее загорелую, черствую руку. — Смолка, калуфер… и барбарис!.. Я опять в родном гнезде… Боже! как я боялся и как счастлив… удостоился! Теперь буду жить, непременно буду… Где он? Где, скажи, Вася Перовский?
— Известно где: в походе, родимый, там же, где был и ты, ответила, вглядываясь в своего питомца, Арина, — как уехал с тобой, два месяца о вас слуху не было, спаси вас матерь божия!
— Два месяца! — удивленно воскликнул Митя. — Кажется, было вчера. Он закрыл глаза и помолчал. — Еще, няня, чайку… Вот, думали мы с Перовским, поживем здесь осенью, — произнес Митя, окидывая глазами окружающее. — Ах, это кровать мамы!.. Хорошо ты придумала, нянечка… Где батюшка? Уж, видно, не видаться мне с ним… Где Ильюша и что Аврора Валерьяновна, невеста Перовского?
— Батюшка в Саратовской губернии, у родных, а Илья Борисович, слышно, в Москве. Из Любанова же сказали, что он эти дни собирался туда — распорядиться тамошним добром. Ведь тамотка какая усадьба — дворец, а всякого устройства, припасов и вещей сколько! Да слышно, что и барышня Аврора Валерьяновна собиралась с ним туда же. А Ксения Валерьяновна с дитей в Паншине.
— Ах, няня, голубушка, пошли, — заговорил Митя, — в ночь сегодня… недалеко ведь; повидать бы… Видишь ли, отца нету, я попросил бы у нее благословения… Ведь это помогает… она же такая богомольная, добрая… а я, няня, надо тебе сказать… то есть признаться… ведь еще ранее Перовского ее так полюбил…
— Что ты, что ты, голубчик! Господь тебя спаси! вот дела! воскликнула, крестясь, Арина. — А в Любаново, отчего ж, можно послать, с охотой… Арина, отирая слезы, вышла. Послали за сыном ключницы, Фролкой. Тот вскочил на водовозку.
— Да смотри, пучеглазый, на овраги-то, — наставлял его Корней, барский ведь конь, а темень какая.
Митя, напившись чаю, тихо и сладко заснул. Ефимовна погасила свечу и при свете лампадки, не смыкая глаз, просидела у его изголовья всю ночь. Перед рассветом раненый стал метаться.
— Что тебе, Митенька? воды? неловко лежать?
— На батарею!.. Целься прямо… идут! — говорил Митя в бреду. Вон, с конскими хвостами на касках…
Няня перекрестила его и тронула за голову и руки. Больной был в сильном жару. После боя и выстрелов ему пригрезился весенний вечер в поле. Он с Авророй мчался куда-то на лихом аргамаке и все стремился ее обнять. Она ускользала. Он шептал: «Аврора, Аврора, это я, посмотри!» Ефимовна, видя метание больного, разбудила фельдшера, спавшего на стульях за дверью.
— Что с ним? — спросила она шепотом, глядя на осунувшиеся, покрытые багровыми пятнами щеки Мити. Фельдшер, подойдя к больному на цыпочках, посмотрел на него и молча махнул рукой, как бы говоря: «Ничего, оставьте его; все идет как следует; я тут останусь и досмотрю». Успокоенная Ефимовна перекрестила Митю и вышла. Близился рассвет. Фролка возвратился из Любанова. Илью Борисовича и барышню Аврору Валерьяновну там ждали на другой день к вечеру. Арина решилась обрадовать этим Митю, когда наступит утро. «Пусть спит, сердечный, во сне полегчает, даст бог! думала она. — Напьется опять утром чаю, покушает, а там подъедут и из Любанова». Натоптавшись с вечера и ночью в кладовых, в погребе и в амбаре, Ефимовна прикорнула где-то в сенях и уснула. На заре она вошла в дом. В комнатах было тихо. Старуху удивило, что фельдшер, вопреки его словам, находился не в спальне при больном, а в девичьей. В окно брезжил рассвет. Приготовленные к перевязке бинты и корпия лежали здесь нетронутыми. Фельдшер, боком прислонясь к окну, как бы что-то рассматривал в посветлевшем дворе. «Вот странно! — тревожно подумала Арина, заметив, что плечи фельдшера вздрагивали. — Не то он плачет, не то… неужто спозаранку выпил?» Она даже покосилась на шкаф с бутылками настоек и наливок: дверки шкафа были заперты. Няня, в раздумье, направилась в комнату Мити.
— Не ходите! — как-то странно шепнул сзади ее фельдшер. — Или нет, все равно, идите…
Арина с необъяснимым страхом вошла в гостиную. Митя тихо лежал здесь, закинув руку за красивую в светло-русых кудрях голову. Его странно заострившееся миловидное лицо, с чуть видными усиками и пробивающеюся бородкой, точно улыбалось, а полуоткрытые голубые глаза пристально и строго глядели куда-то далеко-далеко, где, очевидно, было столько нездешнего, чуждого людям счастья.
XIII
Комнаты огласились плачем. Митя Усов скончался. В зале, на том же столе, где с вечера гостеприимно пыхтел самовар и пахло калуфером и смолкой, лежал в мундире покойник. Плотники в сарае ладили гроб. Ожидали из Бородина старика священника, который крестил Митю и подарил ему голубей. Покойника уложили в гроб; в головах зажгли свечи. Ефимовна, впереди крестьян, с горьким плачем молилась, простираясь перед гробом. Заходившее солнце косыми лучами светило в окна залы. Русые и черные головы бородатых и безбородых крестьян усердно кланялись в молитве. «Соколик ты мой, не пожил, — думала Арина. — И ружье по твоему заказу наладили, и пистолеты… Вырыли яму тебе в саду, где ты ребенком бегал, тут же, невдали от дома, на холму… далеко с него будет видна твоя могилка…» Нанятый фельдшером до Москвы возница во дворе ладил обратно свою телегу. Фельдшер рассчитывал добраться к ночи до Колоцкого монастыря, чтобы оттуда возвратиться к наступавшей армии. Подъехал священник. Начали служить панихиду. За деревьями, у мельницы, в это время показались какие-то всадники. Мелькали лошади, пики, кивера.