Ему, однако, отчего-то было неудобно перед воспитательницей. Больше перед ней, заведующую он видел редко. За папины, казавшиеся какими-то ненужными двусмысленные улыбки, выставленную вперед ногу в момент короткого отдыха, расправленные плечи, откинутые с высокого открытого лба иссиня-черные курчавые волосы.
Женщины неловко переминались, поправляли наброшенные на плечи, но не застегнутые, распахнутые осенние пальто, смущались, сдавленно и неестественно смеялись, прикрывая рты руками, у них румянились щеки.
Возвращаясь домой, папа сказал, что он может гордиться: его рисунок победил в конкурсе всего детского сада и будет висеть на доске почета. На ступеньках на стене теперь висела и его картинка.
Он не помнил, что тогда изобразил, да и вообще свои рисунки. Явного таланта к рисованию, выдающегося среди других, у него не наблюдалось. Разницы с большинством работ он не замечал.
Думалось, что это не случайно. Папа работал преподавателем, доцентом и секретарем, то есть главным, партийной организации института. Садик же был ведомственный, институтский.
Сидя за столиками, все усердно, кое-кто слюнявя карандаши, рисовали по заданию воспитательницы. Намалевать цветок, наверное, нетрудно в их возрасте. Вряд ли они чем-то отличались друг от друга.
Такова судьба всех премий на всех конкурсах, получение которых чаще всего связано с закулисными интригами и близостью к жюри.
Он, опять же, не помнил, мама ему говорила, что ее пожилая знакомая, старая учительница, сказала, что у него очень умные глаза. А она много детей перевидала. Маме и папе было лестно.
И второй сын одаренный. Наши дети.
«Наши дети самые умные», – ничтоже сумняшеся заявляла бабушка соседям в селе, держа на руках Михаила, старшего брата, которого они с дедом боготворили.
Скорее бы прийти домой и, если папа не будет занят и не уйдет в кабинет работать, поиграть. Так весело. С папой интересно даже просто разговаривать. Папа всегда беседует с ним как с взрослым, когда освобождается от работы. Только от шахмат папу не оторвать, если садится играть со старшим братом. Мама согласна с этим. Не оттащить за уши. С братом уже можно играть, он вдумчивый, хотя ему и всего двенадцать.
Тебе пока рано. Ты не поймешь.
Нужно ждать. Что самое невыносимое. От тебя ничего не зависит.
Когда папа сражался со старшим братом, они подолгу думали над каждым ходом, мычали нечленораздельно, не поднимая голов от доски, когда мама звала есть, – и не шли сразу. Папа даже собирался купить какие-то часы, чтобы играть на время. Наверное, кто быстрее.
Однажды он уговорил, и ему объяснили, как ходят фигуры. Конь – буквой «г». Смешно перепрыгивает, самая интересная фигура, конями меняться он бы ни за что не согласился. Тем более на каких-то остроносых офицеров.
А если съедят? Тогда придется. Надо самому съедать.
Ферзь самый сильный, а король самый слабый. Странно, король ведь самый главный. А еле ходит и постоянно нуждается в охране. А перехаживать нельзя.
Он тоже хотел играть с папой в шахматы. Все время наблюдал за перемещениями на черных и белых полях, но, когда допросился поиграть, еле дождавшись окончания нескольких сыгранных братом партий, быстро проигрывал.
Детский мат, объявлял папа. Брат смеялся, насмешливо, без звука.
Отсмеявшись, брат начинал расставлять фигуры заново, на неизменные начальные места в два ряда, отпихнув его от доски, не дожидаясь, пока он сам отсядет. Играть с ним брат не желал, на предложение только кривился.
Однажды, не в силах смириться с очередным поражением папе, он вспылил и смешал фигуры, повалив их и разметав по дивану. Несколько даже упало на пол, и пришлось ползать, собирать. Одна пешка далеко укатилась. Брат разозлился на него. А папа же странно мягко и задумчиво улыбнулся, потрепал его по поднятой навстречу улыбке голове, подержал пучок волос в руке и взъерошил чубчик напоследок…
В перспективе вечернего неба цинковая пелена хмари, еще недавно незыблемая, разорвалась, смещаясь по вертикали; поверхность отделявшихся книзу облаков освещалась из просвета невидимой луной, закрытой верхним темным слоем, представляя собой залитую холодными лучами холмистую возвышенность, постепенно поднимающуюся вдаль к нагорью на заднике; над этой идиллией нависали мрачные, из-за недоступного им освещения, тучи, закрывая небеса.
Отчетливо осознавая еще протекающие сквозь него мгновения, он поблуждал в исчезающем образе тонкой сущности, взор сфокусировался, постепенно проникая обволакивающую пелену, – квадраты на серовато-кремовом фоне выплыли из мглы, и на борту таксомотора четко расположились черные шашечки.
Юрий запустил в волосы пятерню и, расправляя на стороны, расчесал спутанные пряди, пропуская их меж гребня пальцев, привычно приглаживая прическу.
Так и не сдвинулась с места вереница подсвеченных внутренним огнем красных сигналов, резко выделявшихся в темнеющем, неумолимо поглощающем твердые предметы, потустороннем, изнаночном ночном бытии.
Он собрался было обратиться к водителю, но тот, неудачно бросив очередную докуренную сигарету в решетку ливневки и мстительно растерев попавшийся под ноги бычок подошвой широкой туфли, полез обратно за руль. Не меньше чем наверняка, не желая обсуждать свое бездействие. Счетчик, поклацывая на полных числах, сбрасывал нули, вновь тикал; возможно, недовольство таксиста было напускным либо извечным свойством натуры. Где-то далеко позади, получив тут же поддержку от товарищей по несчастью, загудели клаксоном в бессильном выбросе злости. Агнесса Викторовна тихонько постучала ногтем в стекло. Юрий обратил внимание скорее на тень: мать что-то говорила, показывая указательным пальцем вперед. Он покивал ей и пожал плечами. Чуть позже, получив, видимо, требуемую помощь от молчаливого шофера, она открыла окно, опустив стекло.
«Не надо сообщить отцу, сказать, что мы подъезжаем?.. Мы не опоздаем?»
«Нет, уже близко. Время есть, успеем. Закрывай, на улице холодно».
Мать улыбнулась, вспомнив, может быть, что в ответ на подобную просьбу дома сын, по-юношески ерничая, всегда сомневался, станет ли от этого снаружи теплее, – и послушно отделилась бесшумно поднявшейся прозрачной перегородкой, продолжив перебирать в памяти минуты прощания с мужем.
Проделав мысленный путь в детский сад и обратно по оказавшемуся не таким уж просторным, как представлялось в детстве, тротуару и раздумывая о неразрешимых противоречиях жизни, Юрий внезапно ощутил, в каком представляющемся полным покоя колодце амфитеатра восседаем мы, лицезрея спектакль жизни. В действительности, вжатые в скамью мощным нисходящим потоком, окруженные вихрем мглы, не осознавая разыгравшейся вокруг стихии ревербератора спиральной волны, набирающей все большую крутизну и скорость и завершающейся глазом циклона, где царит этот созерцательный обманчивый штиль при ясном небе.
Борясь за нас, беспредельный свет и беспредельный мрак сходятся, вызывая бурю уже в нас, перетекая друг в друга, из одного состояния в другое, как монада инь-ян дуализма белой и черной волн вечности; как в спирали свивающиеся змеи Кадуцея – символа Гермеса, – взаимодействуют в нас силы активного жизненного расширения и пассивного смертельного сжатия, противоположные энергии, положительная и отрицательная.
Принцип же неразличимости части и целого не позволяет – что противоречит слишком здравому рассудку – отличить однозначно и точно бесконечно малую величину от бесконечно большой, – так замыкаются элементарная частица, человек и мир в целом, человечество, наши страдания, мечты и радости с общей болью, отчаянием и эйфорией.
Юрий встряхнул головой, сбрасывая мысли, резким движением выпростал руку из рукава, выгнул запястье со стальным обручем наручных часов, извлек телефон из кармана куртки и, повертев в пальцах, поглядел на фонарь…
IV
Свет, видимый льющимся усеченным конусом из тонкого белого пластика раструба плафона, слегка пожелтевшего от времени, с расплывающимся палевым пятном от близко расположенной лампочки, незримо связанный со щелчками далекого электрического автомата, замигал. Казалось, не гас совсем, но и не загорался на полную мощность: невозможно было заметить переходы, как бывает от перепада напряжения в сети.