— Ничего, нас голыми руками не возьмёшь, — поцедила Лида сквозь зубы и победно извлекла из-под матраса пять пар новеньких шерстяных носков. — На вот тебе пару, — протянула Нине. — А то ночью совсем околеть можно.
Время увязло в снегу и застыло, и хотелось уже одного: определённости, но её-то как раз и не было.
Только ожидание и беспокойные сны, да те счастливые минуты, когда два раза в день приносили еду. В обед на первое полагалась жидкая баланда, в которой плавало немного нечищеной картошки, немного перловки и овса. На второе — рыбьи головы и перловая каша, больше похожая на суп, с маленькой ложкой тюленьего жира. Такую же кашу приносили и вечером, но с куском ласты котика или кусочком испорченной солёной рыбы.
Хлеба на день выдавалось триста грамм, но только первое время.
— Спать нас что ли сюда привезли? — волновалась Лида, для которой ничегонеделание на нарах было самым страшным наказанием.
— Не переживай, скоро поведут работать, — утешала Уралочка.
Через неделю (Лида волновалась зря) новоприбывших стали водить наравне с остальными на лесоповал, и пайка уже зависела от выработки. Самым ленивым — по двести грамм, а кто постарается — может заработать и все пятьсот.
Рабочая зона представляла собой заранее вырубленную под охраной заключёнными поляну площадью два квадратных километра, окружённую вышками. Продолжали вырубать только в одну сторону, с трёх других — наступает тайга.
В лагере днём оставались только те, кто зарабатывал пайку в каптёрке, бане, кухонные работники, дворники и КВЧ, да ещё дневальные, которые топили печи, убирали барак и утром помогали раздатчикам приносить обед и ужин.
… На верхних нарах оставались ещё свободные места, но постепенно их становилось всё меньше, и в бараке даже стало как будто бы веселее, особенно после того, как над самой дверью поселились Лисы. Откуда они появились, толком никто не знал, кажется, их перевели из другого барака.
Обоим девушкам было лет по девятнадцать. У Лизы глаза оттенка переспелой вишни, а волосы ещё темнее — почти чёрные, но чуть золотятся на солнце. Улыбка Джаконды: то ли вспомнила что-то приятное, то ли замышляет какую-то гадость. Но гадостей Лиза особых не делала, а приятного в лагере мало, не считая неразлучницы — белёсой Нины с разлапистым носом и грубым голосом, впрочем, вполне симпатичной. Сразу догадаешься: лиса. И держится, как мужик.
— Я б вас, Лис! — грозился иной раз кто-то из дежурненьких. — Мужиков вам что ли мало?
Лисы хитро смотрели друг на друга и улыбались.
— Мы друг дружку и дело в кружку, — отшучивалась Нина.
Обычное лагерное утро начиналось теперь в бараке с весёлого переполоха.
…- Ку-ка-ре-ку! — ворвалось в промозглый еле брезжащий рассвет. Нина-лиса кричала, как настоящий петух, и била себя по бокам руками-крыльями.
— Ах, Нинка, — бодро спрыгнула с нар Рита-полковничиха. — Если б не ты, и вставать невмоготу.
У параши и умывальников моментально образовалось утреннее столпотворение. Каждая торопилась скорее плеснуть в лицо ледяной воды, не спешили только Балерина и Регина Полянская, за которой окончательно упрочилось на зоне прозвище Француженка. Подождав, пока рассеется очередь, не спеша, с достоинством омыла лицо и руки и снова села на нары. Извлекла откуда-то из-под матраса серебряно поблескивающий тюбик с губной помадой и маленькое круглое зеркальце.
— Смотри-ка, — толкнула в бок соседку по нарам насмешливая толстушка средних лет. — Она думает, что всё ещё в Париже. Француженка!
Обе засмеялись громко и невесело, приглашая других разделить неискреннюю эту радость.
Но аккурат в 7.00 деревянная дверь заскрипела. Распахнулась, покачиваясь на ветру. И о Полянской забыли.
На пороге стоял дежурный — мужчина лет тридцати пяти с выражением безразличия и жестокости, застывшем на лице. Все взгляды, настороженные, испуганные, презрительные, были теперь прикованы к резиновой плётке в его руке. И только Регина Полянская, как ни в чем не бывало, продолжала медленными, точными движениями обводить по контуру кайму губ.
— Без последнего! — провозгласил дежурный привычной скороговоркой, похожей на выстрел, и барак пришёл в движение, мигом опустели все пятнадцать умывальников. Спеша и толкаясь, женщины направились к выходу.
Нина со страхом ожидала уже удара. Всё больше заключенных оказывались за порогом. И вот уже в замыкающем звене живой цепочки осталось лишь несколько человек, когда холодное солнце брызнуло в глаза, а плётка звучно опустилась на спину кому-то сзади.
Женщина вскрикнула.
С бледным от боли лицом колонну замыкала Регина Полянская.
— Француженка! — сплюнул сквозь зубы дежурный. — Х… тебе в России не нашлось? Французского, подла, захотела?
Удар резиновой плеткой по хребту всегда доставался последней. Нина часто оказывалась в числе замыкающих, но всегда оставались двое-трое, кто замешкался дольше.
Дни тянулись и тянулись бесконечно, как подготовка к выходу на сцену Балерины.
Как звали балерину, почему-то никто не знал. Таких, которые ни с кем не общались, в бараке было мало. Она же и вовсе почти всё время хранила молчание, как тайну. Иногда казалось даже, у неё нет ни голоса, ни возраста, как у обычных женщин, как будто она была заводной балериной с ключиком в спине и часиками вместо сердца, и видно сквозь стекло, как часики в груди скупо отмеряют время.
Поворот ключа на раз-два-три.
Тик-так-тик-так…
Даже обычная утренняя суета вокруг параши и умывальника её как будто не касалась.
Тик-так-тик-так…
Поэтому так часто, когда раздавался громогласный, как громыхание дверного засова, голос дежурного «Без пос-лед-него!», безжалостная плеть опускалась на узкую спину балерины.
Но она как будто не чувствовала боли. И продолжала утром менять позиции, держать за лестницу, ведущую на верхний ярус нар, а потом ещё ходила на носочках, пока другие судорожно обувались.
Балерину сначала жалели, потом потихоньку посмеивались, потому что время шло, а кто-то упрямо продолжал заводить её по утрам.
Раз-два-три.
Первая позиция, вторая, третья, пятая…
Время тянулось. Время летело. Но каждой казалось, что оно остановилось. А когда снова начнёт отсчитывать мгновения, всё будет, как прежде. До Торгау. До ГУЛАГа.
Регина каждое утро покрывала губы тонким малиновым слоем помады, как будто ждала, а может, и впрямь ждала, что однажды с грохотом распахнётся деревянная дверь, и хриплый надорванный голос небрежно и строго упадёт в тишину барака:
«Полянская! На вахту». На свидание!
Но к ней никто никогда не приезжал. Клеймо «Измена Родине» держало на расстоянии надежнее следов проказы на лице.
Нина Тенцер бережно расчёсывала седеющие локоны, которые видели только те, кто был отгорожен от всего мира колючей проволокой.
Балерина с непоколебимым упорством кружила на цыпочках возле умывальника, словно протягивала танцем невидимую нить к свободе. А Нина Тенцер улыбалась доверчиво и мягко. Как будто не было на ней клейма «измена Родины», как будто… Улыбалась просто так, как будто была какая-то скрытая от всех причина для мягкого сияния. Да, Нина Тенцер продолжала улыбаться.
Глава 5. Два выстрела
Сахар всегда давали красный, как будто в крови, — на самом деле просто из красной свёклы. Давали его раз в месяц и ждали, как чуда.
О еде вообще думалось постоянно и постоянно хотелось есть.
То изобилие еды, что было после Победы в Германии, теперь вспоминалось узницам, как сон. Или как кино. Котлеты, плов, мясные рулеты, колбаса, плов…
Но в воздухе пахло рыбой, не совсем свежей и всё-таки рыбой.
На кухне варили рыбьи головы. Хлипкая дверь приоткрывала, как тайну, деловитую возню поваров.
Нина сидела на камне у барака как раз напротив проёма, откуда шёл рыбный дым. Втягивать его ноздрями в ожидании ужина после очередного дня тяжёлой работы было если не счастьем, то почти не отличимым его подобием.