— Настроение бодрое, идем ко дну.
— Может, оно и к лучшему.
По палубе, словно июльский дождь, застучали десятки ног.
— Рукопашная? — спросила Блондхен, сама боясь в это поверить. Она судорожно прижимала к груди побелевшие кулачки.
Педрильо превратился в слух. Потом они опять заскользили куда-то вбок, каюту накренило. Когда дым за окном рассеялся, они увидали прямо перед собою разорванный кливер португальской каравеллы. Но что там кливер! На месте якоря, как под глазом у Руди Швердтфегера, зияла страшная дыра, и в глубине ее, как в еще более мистической ране, что-то копошилось. Ядром сплющило каравелле нос, теперь своей формой он напоминал носы черной сотни невольников, что составляли ее единственный груз. Над этими горемычными отелло бизань склонилась жалобной вердиевской ивушкой — вот-вот упадет. Было слышно, как с португальским акцентом побежденные что-то объясняли победителю — и в ответ чистейший кастильский: «…!»
— Кажется, они собираются таскать их за собой на веревочке — наш капитан впал в детство. Это же в Тулу со своим самоваром… если мы плывем действительно туда, куда он сказал.
— У него есть выход?
— Беленький мой, именно что у него нет выхода. Португалов он должен взять на борт, за них будет уплочено, португалы своих выкупают. Носеэров[41] же обыкновенно оставляют плавать в супнице. Ну, иногда по ней могут дать залп милосердия.
В плену день считается за неделю. К вечеру второго дня хитрость капитана Немо — как пожелал он отрекомендоваться Констанции, Блондхен и Педрильо — удалась. Португальская каравелла на буксире сбивала с толку, и один испанец стал беспечно приближаться к ним. Свою ошибку он понял слишком поздно. Началось преследование. Это был тяжелый торговый корабль, вооруженный несколькими старыми ломбардами, но зато готовый в себя вместить все золото мира (и с ним затонуть). Надо думать, этот плавучий сундук с золотом отбился от большой купеческой флотилии, которую сопровождает до пяти галеонов. Время от времени он становился виден из окна каюты — и всякий раз все ближе и ближе. Его маневры в попытке спастись напоминали отчаянные рывки, от которых петля только туже затягивается.
— Ну вот, глядишь, уже и сдача тому, кто нас купит.
— Ха — ха — ха — очень смешно.
Педрильо вздохнул:
— Ты еще этого не проходила, Блондиночка. Смеяться перестаешь намного раньше, чем острить.
— Но праздновать труса начинаешь еще раньше… Посмотри — или мне это показалось?
Нет, ей это не показалось. Действительно, сколько-то точек виднелось на горизонте.
— Семь парусов, — насчитал зоркий Педрильо. — Это слишком далеко, и потом это могут быть французы, которые своих корсаров не трогают.
— А чего же тогда их корсары сами нападают на французские суда?
— Ты имеешь в виду потопление «Улисса»? «Улисс» только приобретен был в Париже, ничего французского в нем нет.
— А команда откуда родом?
— Из моего правого кармана, — неожиданно для нее огрызнулся Педрильо. В самом деле, что за глупости: «откуда команда?» Интернациональная бригада кукол под началом опытного кукловода. С концом спектакля их стряхивают, как крошки со скатерти.
Темнело. Для растяпы-испанца время шло не по дням, а по часам. Но когда смертная тьма уже совсем готова была покрыть его очи, когда расстояние между кораблями равнялось пушечному выстрелу, другая тьма, ночная, заставила пиратов отложить штурм до утра. Стояла ночь — лунная по гамбургскому счету. Волшебный свет отражался морем, этим зеркалом богов, «перед которым — как сказано в одном стихотворении —
Очарованной остается Самира.
О Самира! Есть европейцы,
Души которых вашим родственны.
Есть европейцы, которые тоже носят цепи,
Как храмовые танцовщицы ожерелья,
И предателем из них ни один не будет».
[42]
Но мы отвлеклись, сегодня не двадцать первое августа. Ночь светла, в перекрестном светоопылении небес и вод испанский корабль чернел быком, обреченным в золоте грядущего дня замертво рухнуть к ногам тореро. Спасения ему не было. Поэтому обладатель перстня с черепом не стал служить черную корриду, которая приснилась Бельмонте. Все как бы и повторяется….
Уже с рассветом выяснилось: едва прорезавшиеся давеча на горизонте молочные зубки выросли в грозную армаду, мгновенно превратив победителя в побежденного. Отвязав каравеллу, груженую человеческим веществом, и заодно дав понять ее капитану, что корабль впереди — тоже переодетый француз, пираты во все лопатки заработали веслами. Чудом спасшиеся португальцы поспешили передать это дальше, что стоило мнимому французу стеньги, а капитану Немо позволило выиграть толику драгоценного времени. Две каравеллы пустились было вдогонку, но вскоре безнадежно отстали и повернули назад.
— А я-то надеялся. Шельмец, он же должен был быть настигнут. Не понимаю, он что, осуществил другую возможность? И мы полным ходом углубляемся в сослагательное наклонение? Ведь его должны были схватить.
— Мне все равно. Я англичанка, и по мне испанцы — те же мавры.
— Ну, ты скажешь. В Испании чтут Божью Матерь, там нет гаремов. И потом не забывай, кто мой хозяин — Лостадос де Гарсиа-и-Бадахос, сын Алонсо Лостадоса де Гарсиа-и-Бадахос, коменданта Орана.
— Вот уж действительно нашел, чем хвастаться.
— Знаешь, Беленький, английская спесь прекрасна, как и все английское. За право на нее можно многим пожертвовать, например, собою, мною, но о доне Констанции ты подумала?
Весь остаток пути Блондхен проплакала — это, значит, с четверга по понедельник. Педрильо мерил каюту шагами и рассуждал сам с собой:
— Но ведь их настигают. Я это отлично помню. Как же так? Неужто мы и вправду соскочили на иную лыжню?
Он перепугался. Если так, то впереди была неизвестность. Мама, не бросай меня в колодец… одец… дец…
Тетуан
Души умерших в неволе кружат над Тетуаном. Они то снижаются, то снова взмывают кверху тучами черных крестиков.
И сразу видишь заснятую на «Technicolor» — со следами пятидесятилетнего проката — декорацию портового турецкого города, условно говоря, осьмнадцатого века. Звучит невольничья музыка: мерные удары литавр и т. д. Обнаженные спины, купеческие халаты, чалмы, фески; там что-то грузят; а там мельканье плетки: гонят невольников — мужчин в цепях, женщин с детьми. И большими красными буквами: «Тетуан».
Смена кадра.
— Ты слышал, Абу-Шакран, какого мальчика привез себе алжирский бей из Бухарешти? С золотой ягодицей, сынок.
сидит, поджав под себя ноги, сосет кальян. Вечный содомит, отбросы, живет с толпы. Завтра невольничий рынок, для него раздолье.
— Неправда твоя, Мансур. Бухарский эмир подарил его своему зятю Аслану, только у него не золотая ягодица, а золотое яичко. Это у алжирского бея есть златозада. Алжирскому бею она обошлась в десять тысяч пиастров и двести верблюдов в придачу.
— А вот и неправда твоя, златозада есть в Пенджабе. За нее пенджабский шах Масуд отдал бутылку с джинном.
— Неправда твоя, бутылка была пустой.
— Тсс! Джинн в бутылке в обмен на золотую ж… — это я называю баш на баш, сынок. Видишь того каплуна из Бакы? Если он посмотрит на меня и закричит: «Мухаммад свидетель! Вот человек — пускай вернет мне то, что отрезал у меня прошлой ночью», — разве я не отвечу: «Во имя Аллаха, подайте мне штопор»?[43]
— Неправда твоя, Абу-Шакран, потому что бакунец этот на тебя даже не посмотрит. А чтоб и ты не очень на него заглядывался, его сопровождают два дюжих ливийца… Вот идет Али, он подтвердит.
— Салям алейкум да ниспошлет всемогущий Аллах.