Сколько бы раз ни живописали пейзаж после битвы, всегда четко разделяли предстоящую воронью трапезу: на кошерную и трефную. А еще говорят, что мертвый татарин, араб, немец и т. д. — он хороший. Это посулы нам, либералам. В действительности, и мертвые делятся на нетленных и поганых. Любой художник-баталист это скажет, любой Дейнека или Васнецов.
Однако если мы уподобимся
или Верещагину, то с изумлением увидим: другая сторона жертв не понесла. Артисты, музыканты, гримеры, костюмеры, администрация театра — и никого из публики, забросавшей их насмерть (на нее первую падает подозрение).
Глянь-ка, кто-то и впрямь уподобился эйзенштейновским Ярославнам. Кто-то бродит, разыскивая знакомый труп. И не находит. Это же какой мощный пузырь надежды: а вдруг ангел спас!.. Укрылись в горе́! Но, кажется, надежда рухнула: бредущий среди жертв безымянного нашествия порывисто склоняется над чьим-то телом… Ах вот оно что. Нет, не потому, что опознал. Лежащий еще подавал какие-то признаки жизни. Залитый кровью, отчего пиратская повязка на глазу намокла, что твой воротник, этот гигант, по-видимому, лишился и второго своего глаза. Но главное — в нашем театре он никогда не выступал, а был из «Вражьей силы» (у нас не ставившейся).
И Бельмонте кинулся к нему (то был Бельмонте, но вы его не узнали, потому что отчаяние до неузнаваемости исказило черты прекрасного лица).
— Кики, кто тебя так?
— Никто-о-о… — проревел двухметровый богомил — и пускай бог, которому он мил, отомстит за чадо свое, коли так.
— Прямо уж никто?
— Никто, — повторил он имя обидчика.
— А кто артистов расстрелял?
— Никто.
— А моя Констанция!
— Не говори!.. Не произноси!.. Не могу слышать!.. И далась мне эта иноземка — когда хороша страна Болгария… Не мог дотерпеть до Тетуана… ох, глазоньки мои, глазоньки…
Все стало ясно: Тетуан. А он-то мнил предстать пред нею божеством, увлечь за собою в бессмертие. Теперь Констанцию ждет рабство горше прежнего.
Но кто же сей, постоянно возникающий на пути у Бельмонте — то в обличье нищего чичерона, способного слиться с камнем в знойный полдень, то под видом португальского монарха, служившего в полночь черную корриду, то в роли знаменитого капитана Немо, грозы морей, что похитил Констанцию, а ведь счастье было так возможно… Кто он, этот стеклянный лиценциат, свирепо расправлявшийся со своими богомилами и катарами, но при этом такой щепетильный в отношении чужой корреспонденции?
Но кто бы это ни был, прелат Сатаны или ангел Господень, ослепляющий Товия, Бельмонте намеревался клещом впиться в его могучие крылья, дабы пронестись всеми небесами и продраться всеми теснинами и узреть, наконец, Констанцию — как Дант Беатриче.
И как был, в костюме Диониса, взошел Бельмонте на высокий утес, чтобы его могли заметить Тирренские морские разбойники.[38] Морской ветерок ласково играл его темными кудрями и чуть шевелил складки пурпурного плаща, спадавшего со стройных его плеч.[39] Вдали, в лазурном море, показалась фелюга; она быстро приближалась к берегу. Когда корабль был уже близко, увидали моряки — а это были тирренские морские разбойники — дивного юношу, одиноко стоявшего на прибрежной скале. Они быстро причалили, сошли на берег, схватили его и увели на корабль. Ликовали разбойники, что такая богатая добыча попала им в руки. Они были уверены, что много золота выручат за юношу, продав его в рабство. Придя на корабль, разбойники хотели заковать его, но цепи были так тяжелы, что спадали с маленьких изящных кистей. Пленник же сидел и глядел на разбойников со спокойной улыбкой. Когда кормчий увидал, что цепи не держатся на руках юноши, он со страхом сказал своим товарищам:
— Несчастные! Что мы делаем! Уже не бога ли хотим мы сковать? Смотрите, даже наш корабль едва держит его! Не сам ли Зевс это, не сребролукий ли Аполлон или колебатель земли Посейдон? Нет, не похож он на смертного! Это один из богов, живущих на светлом Олимпе. Отпустите его скорее, высадите его на землю. Как бы не сорвал он розу ветров и не поднял бы на море грозной бури!
Но со злобой отвечали товарищи мудрому кормчему:
— Презренный! Смотри, ветер попутный! Быстро понесется корабль наш по волнам безбрежного моря. О юноше же мы позаботимся потом. Мы приплывем в Египет, или на Кипр, или в далекую страну гипербореев и там продадим его; пусть-ка там поищет этот юноша своих друзей и братьев. Нет, нам послали его боги!
Весело подняли разбойники паруса, и корабль вышел в открытое море. Вдруг совершилось чудо: по кораблю заструилось благовонное вино, и весь воздух наполнился благоуханием. Разбойники застыли в изумлении. Но вот на парусах зазеленели виноградные лозы с тяжелыми гроздями; темно-зеленый плющ обвил мачту; всюду появились прекрасные плоды; уключины весел обвили гирлянды цветов.
— Йо-хо!
Увидав это, разбойники немедленно принялись пировать. Пировать — всегда радость, но пировать на просторе!.. Разом оказались содвинуты столы, поверх которых легли, уподобившись на мгновение парусу, белые скатерти. И то же пенные кубки — содвинуты разом. По обыкновению всех пирующих на просторе первый кубок осушен за пленника: это ему все обязаны нежданным весельем, это благодаря ему на кудрявых этрусских головах венки.
Уже пир стоял горою и сок плодов смешивался с пурпурною струей, ударявшей в заветные кольца на дне чаш, когда зазвучала «Песнь о фригийском короле»
А я фригийский король, а я фригийский король,
И мне доступны наслажденья страсти… —
куда как уместная на этот раз. Роза мира с шумом раскрылась над их головами, точно спасительный парашют.
Потом этрусские моряки, разгоряченные вином и песнями, стали прыгать в морские волны и резвиться вокруг корабля, словно дельфины, в которых иные и превратились. Когда же, после неведомо уже какого по счету кубка, на палубе появилась косматая медведица, моряки стали небольшими группами исчезать, а после, возвратившись, спрашивали: «Ну, какой теперь чукче лапу пожать?»
Меж тем Бельмонте, приветливо улыбаясь, сказал кормчему, который был тверезый, как сушка, и со страху громко стучал зубами:
— Не бойся! Я полюбил тебя. Я — Дионис, сын громовержца Зевса и дочери Кадма, Семелы. А теперь мы поплывем не на Кипр, и не в Египет, и уж подавно не в далекую страну гипербореев — а в Тетуан. Там тоже продают и покупают людей за милую душу, в чем твои ребята вскоре убедятся на собственной шкуре.
Похищенные
— В одном черном-черном городе есть одна черная-черная улица, и на этой черной-черной улице стоит один черный-черный дом, и в этом черном-черном доме есть одна черная-черная комната…
Педрильо шепотом рассказывал страшные истории — при том что тьма была кромешная: даже по прошествии многих часов глаз ничего не различал. Исключительно слух позволял определить, что они втроем, ведь ощупать каждый мог только себя да свою цепь. Когда б пираты еще залепили им уши воском…
— В какой мере допустимо полагаться на слух? — спросил Педрильо и сам ответил: — В той мере, в какой голоса Блондхен и доны Констанции не могут быть сочтены голосами сирен. И наоборот. Тайна мира сливается с окружающим меня непроглядным мраком. В нем звуки своим источником могут иметь решительно все. Равно как и не иметь источника вообще. Самозарождаться. Самозарождение — вселенной, например — выглядит даже как-то научно по сравнению с сотворением мира. Тем не менее «лучше раз увидеть, чем сто раз услышать». Если бы мои глаза подтвердили то, что слышат мои уши, я был бы абсолютно спокоен насчет ваших милостей, в смысле, что сердце мое никто не выклюет, кровь не высосет. Доверяешь больше свидетельству глаз, даром что зрение обманывает чаще всего. Слух — он честнее; осязание правдиво как ничто; обоняния же на пятьдесят процентов стыдишься, хотя и без того наделен им в ничтожной степени, если помериться с псом. А все потому, что боишься темноты. Хорошо светлоглазому Аргусу, ему вовек не ослепнуть. Наоборот, плохо циклопу, его можно ослепить одним тычком. Темнота страшна тем, что в ней тебя легче всего подменить: информацию, в совокупности зовущуюся Педро Компанеец, перенести куда угодно, на что угодно. Может, это вообще делается каждую ночь? И я недолговечнее мотылька, объективно — пунктир из множества разных, хоть и идентичных я? А-у-у-у-у!.. А мне в ответ голоса́ из темноты: в одном черном-черном городе есть одна черная-черная улица, и на этой черной-черной улице есть один черный-черный дом, и в этом черном-черном доме есть одна черная-черная комната…