Литмир - Электронная Библиотека

А господ нету дома. Но он может оставить конверт или что ему там велено передать.

Вот те на! Он принят за посыльного из гранд-отеля: есть гранд-отели, где, обрядив так персонал, всяким парвеню дают почувствовать себя старой фрацузской знатью.

Оба слуги избегали встречаться глазами. В отсутствие господ этикет им ничего не предписывал, и они были как пара зеркал, одно против другого. Неясно даже, как им следует друг к другу обращаться. (А вообще-то наша речь и наше платье обладают прямо противоположными свойствами: если господский костюм по прошествии ста лет становится облачением дворни, то попытка заговорить языком последней выдает нынче человека просвещенного, с отменным вкусом, быть может, даже потомка тех, кто этой самой дворней распоряжался.)

Но никакого письма у Педрильо нет, у него поручение иного рода — к мадемуазель Констанции.

Тот удивлен:

— Мадемуазель Констанция? Здесь проживает madame Bachkirtseff с дочерью и племянницей.

Так это или нет, но Педрильо ничего другого не оставалось, кроме как повернуться и уйти. На лестнице он остановился, пропуская… Она быстро обернулась — очевидно, тоже узнала Педрильо. Нет, что бы там ни было, по ложному следу он не шел. Эта неопределенного возраста женщина, с видимым трудом поднимавшаяся по ступенькам, небрежно одетая, в шляпке, приколотой криво, была той самой «учительницей музыки» из магазина на рю де ля Бушери. Нет, совпадений не бывает.

Хлопнула дверь квартиры, откуда он только что вышел.

Чем сразу подняться и снова позвонить, разумней было бы затаиться, выждать, посмотреть, кто еще туда войдет или, наоборот, выйдет оттуда. Но Педрильо, уступая своему нетерпению, предпочел первое.

— Кто она? Я должен с нею поговорить!

— С мадемуазель? — То, что кому-то может быть незнакома мадемуазель, явно озадачило слугу — готового уже было к единоборству с безумцем.

— Мадемуазель? — вскричал в свою очередь Педрильо. — Это — мадемуазель Констанция?!

— Мадемуазель Bachkirtseff… Marie Bachkirtseff.

И как бы от этих слов двери одной из комнат со всей торжественностью распахнулись. Она!.. Хотя особых оснований торжествовать у ней не было. Нет, «учительница музыки средних лет» исчезла, испарилась, но… скажем так: коли этот маскарад предпринимался с целью уберечь себя от чрезмерного внимания улицы, которое, на самом деле, было лишь иллюзией бедной девушки, то все выходило ужасно глупо. А вообще для своих двадцати трех она выглядела уж очень зрелой — возможно, на чей-то взгляд даже перезрелой и оттого озабоченной одним-единственным обстоятельством: «Не взяли».

Но до чего же своевременно она явилась. Воспользовавшись замешательством противника, Педрильо скинул плащ, который тот не подхватить не посмел и тем все расставил по своим местам.

— Мадемуазель, я желал кинуть свой плащ вам под ноги, но расторопность вашего слуги помешала мне это сделать.

— То, что уместно в Испании, неуместно в Париже, мосье…

— Компанеец, Педро Компанеец, к вашим услугам, мадемуазель, — с вызывающей симпатию неловкостью Педрильо поспешил достать свою визитную карточку, где стояло: «Педро Компанеец, бюро добрых услуг „Геракл на службе у Эврисфея“».

— Видите ли, мосье Компанеец, Испания еще сохранила память о своем рыцарском прошлом. Незнакомые мужчины на улице вами восхищаются, и это не заключает в себе ничего оскорбительного.

— У нас не существует полусвета, презрение к тем женщинам…

— Тогда как в Париже я должна прибегать к какому-то глупейшему маскараду, одеваться старухой, чтобы беспрепятственно ходить по улицам в поисках сюжета для своих картин. Французу я бы этого ни за что не сказала, но вы испанец и вы меня поймете.

«Епонский матадор!.. Да она глухая, что твой Бах!»

— Откуда вы прибыли, мосье Компанеец? — И вся превратилась в слух.

— ИЗ ТОЛЕДО.

— «О, Толедо! Я вижу теперь свое варварство!» — продекламировала она.

Педрильо поклонился. Нет, в ней что-то было, конечно.

— ПРИЗНАТЬСЯ, МАДЕМУАЗЕЛЬ, Я БЫ ОЧЕНЬ ХОТЕЛ УВИДЕТЬ ВАШИ КАРТИНЫ.

Как будто каждое слово реклось медведем.

Она провела его гостиной, затем узкой зашторенной комнатой, где на овальном столе высился громадный медный сосуд для кипячения воды с надписью «Медведь».

— Мое желание видеть ваши картины понятно, — продолжал Педрильо, оказавшись в мастерской художницы. — Мы обнаружили с вами сходство интересов, приобретя: вы — «Ариадну», я — корабль, чтоб отплыть на Наксос.

— Удивительно. А мне не дает покоя эта книга. Уйда — не Бальзак, не Жорж-Занд, не Дюма и уж тем более не Зола. Но эта писательница написала вещь, которая волнует меня по профессиональным причинам. Там есть рассуждения весьма утешительные… например, что у настоящих художников, не ремесленников, замысел всегда неизмеримо превосходит способность выполнения. Как точно! У нее очень верные взгляды на искусство — мнения, собранные в мастерских Италии, где она подолгу жила. Затем великий скульптор Марикс — все в том же романе — видя скульптурные опыты героини, будущей гениальной женщины, говорит: «Пусть приходит и работает, она добьется того, чего хочет». И то же самое я слышала от Робера-Флери: «Работайте, вы способны выполнить то, что задумаете». Я утешена этой книгой. О, как я ею утешена… Назовите свой корабль «Бахус».

— У него уже есть название.

— Жаль. Ее не взяли… я имею в виду, что ее не взяли на корабль, бросили на острове. Покинутая человеком, она еще не знает, что суждена богу…

— Многих не взяли на корабль, — возразил Педрильо, — Дидону, Медею. Андерсеновы русалочки! Готовились порвать со своей стихией… желали изменить свою природу, уверовав в новые дали… отвергнутая готовность, отвергнутое горение…

Она переносит это стоически. Да и что ей остается! Уже стоя на краю ямины, в растравление себе — себе, отдаваемой, за невозможностью иного суда, на суд потомства — она будет «держаться молодцом»: «Начну ставить себе какие угодно мушки. Можно прикрывать пятно, убирая лиф цветами, кружевом, тюлем, другими прелестными вещами. К ним прибегают часто и без нужды. Это будет очень даже мило».[26]

— Как называется корабль, на котором шевалье отправляется в свое паломничество?

— Он зовется «Улисс» — черная вода. По преимуществу мы будем плыть в ночное время.

— Тогда конечно. Одиссей плыл в сиянии дня. Солнце слепило Навсикаю, провожавшую взглядом белый парус. А когда все опустело на горизонте… Заметьте, она в той же позе, что и Ариадна: роняет голову на руки и, не думая о своей красоте, подняв плечи, отдается слезам.

У Педрильо было предчувствие, что сейчас он отыщет искомое — так и случилось.

— Улисс — черные воды, — повторила она не спеша, словно читая на свет водяные знаки. — Это означает, Навсикая повергнута в ночь своей скорби. Такая, она для меня сливается с Марией — не Магдалиной, другой.

Тут-то Педрильо и заметил холст, повторявший роспись в церкви — в Кастексе. Те же натурщицы, в иных лишь позах. Магдалина видна в профиль, левое колено преклонено, на правое она опирается согнутой в локте рукой, поддерживающей кистью подбородок. Несколько поодаль другая Мария. Лицо закрыто ладонями, плечи островерхие, как у польских гордячек в фильме Эйзенштейна (вариант: как башни немецких городов). Для нее все кончено. Как кончено все и для Навсикаи, тоже пленившейся баснями…

— Я потрясен до глубины души. В современной живописи я еще не встречал вещей равноценных. Трудно поверить, что подобный шедевр — творение юной художницы. Да мыслимо ли это! Перл общества, барышня, которой впору принимать лишь бесчисленные знаки внимания от своих поклонников и воздыхателей, — и создает полотна, достойные Бастьен-Лепажа.

— Вот и все так, — вздохнула Мария Башкирцева, — никто не верит, что эти картины писаны молодой девушкой. За меня-де пишет Робер-Флери, другие…

— Лгут, что не верят. Просто зависть. (А про себя: «К кому, к этой страдалице — оглохшей, чахоточной?») Но скажите: эти образы, созданные вами… в душе вы, должно быть, с ними неразлучны?

114
{"b":"573173","o":1}