Идея соавторства отличает «Историю Генриетты Английской» от писавшихся приблизительно в те же годы «Мемуаров к истории Анны Австрийской» госпожи де Моттвиль (1621–1689), бывшей камеристки матери Людовика XIV. Близко наблюдая жизнь Анны на протяжении более чем двадцати лет, госпожа де Моттвиль взялась за работу после смерти своей покровительницы, тем самым отдавая ей последний долг. Напротив, госпожа де Лафайет могла писать только при участии Мадам. Не потому, что она плохо знала обстоятельства ее жизни (действительно, госпожа де Лафайет была не наперсницей, а собеседницей принцессы, и та излагала ей придворные интриги постфактум — но все же излагала). По всей видимости, с ее точки зрения, ценность «Истории Генриетты Английской» составлял субъективный фактор — то, что она была записана со слов принцессы и ею «авторизована». После смерти Генриетты госпожа де Лафайет не стала продолжать этот набросок, присовокупив к нему короткий «Рассказ о смерти Мадам», последнее свидетельство своих отношений с покойной.
«Рассказ о смерти Мадам» написан в сугубо прагматическом стиле «реляции» (relation) — сообщения о каком-либо «происшествии, истории или баталии».[323] Как правило, реляциями именовались военные сводки или отчеты путешественников. Отсюда стратегический уклон, ощущающийся даже в «Рассказе о смерти Мадам», где в первую очередь устанавливается последовательность и взаимосвязь событий (заметим, что словом «relation» также обозначалось соотношение между предметами или явлениями). Придерживаясь внешней точки зрения, госпожа де Лафайет уделяет много внимания перемещениям персонажей и тому, как от этого изменялось восприятие ситуации. К примеру, пока Мадам лежала на большой постели, то выглядела лучше, чем когда ее переложили на другое ложе; только присутствие короля заставило врачей признать, что состояние больной безнадежно, и т. д. Кроме того, госпожа де Лафайет регистрирует внешние проявления эмоций — слезы, вздохи, видимые изменения выражения лица, — при этом не утверждая, что персонажи действительно испытывали описываемые чувства: «Казалось, она вполне уверилась в собственной смерти… По всей видимости, мысль о яде утвердилась в ее уме… Месье, казалось, был в ужасе». Как подобает очевидцу, она придерживается зримых данных, истолковывая их самым конвенциональным и нейтральным образом. До некоторой степени этот принцип распространяется и на ее собственные чувства. Их спектр невелик: сперва она удивлена дурным видом Мадам, затем поражена и растрогана ее слезами, удивлена и растрогана словами Месье и в отчаянии от бездействия медиков. Однако не стоит принимать эмоциональную отстраненность повествователя за описание душевного состояния госпожи де Лафайет. В качестве персонажа собственного повествования она смотрела на себя тоже со стороны, говоря лишь о тех чувствах, которые полагалось проявлять в подобных ситуациях. Вспомним замечание госпожи де Севинье, признававшейся в письме Куланжу, что, будучи свидетельницей горя Мадмуазель, она по-настоящему ее пожалела: «В этих обстоятельствах я обрела чувства, которые обычно не испытывают по отношению к персонам ее ранга. Но это между нами…». Судя по всему, такова была позиция и госпожи де Лафайет. Будучи искренне привязана к Генриетте, она отдавала себе отчет, что любое отступление от конвенций могло быть воспринято отрицательно и навлечь на нее подозрение в лицемерии. Не случайно, что когда Мадам обращается к ней в последний раз, говоря: «Госпожа де Лафайет, у меня уже заострился нос», — то писательница отказывается от описания собственной эмоции, обозначая ее внешним образом, как бы с точки зрения окружающих: «Ответом были мои слезы, потому что это была правда».
Первое издание «Истории Генриетты Английской» вышло в 1720 г. в Амстердаме, но нет сомнения, что до этого она циркулировала в рукописном виде. На это указывает целый ряд сохранившихся манускриптных копий текста.
Рассказ о смерти Мадам
[324]Мадам возвратилась из Англии во славе и в радости, какие только может принести путешествие, предпринятое во имя дружества и увенчавшееся успехом. Король, ее нежно любимый брат, был необычайно к ней внимателен и полон почтения. Было смутно известно, что переговоры, в которых она приняла участие, должны были вскоре завершиться.[325] В двадцать шесть лет она зрела себя связующим звеном между двумя величайшими монархами сего века. В ее руках находился договор, от которого зависела судьба части Европы; причастность к важным делам принесла ей удовлетворение и уважение, которым сопутствовали приятность, дар молодости и красоты; все в ней было исполнено грации и мягкости, всех покорявшей, в чем она должна была находить тем большую усладу, ибо это была дань более ее особе, нежели сану.
Ее счастье смущало отдаление Месье после истории с шевалье Лотарингским;[326] но, казалось, расположение короля должно было помочь ей выйти из этого затруднения. Итак, она была в самой благодатной поре своей жизни, когда смерть, нежданная, как удар грома, оборвала это прекрасное существование и лишила Францию прелестнейшей принцессы.
24 июня 1670 г., через восемь дней после возвращения из Англии, она вместе с Месье отправилась в Сен-Клу. Приехав туда, она в первый же день пожаловалась на тяжесть в боку и боль в животе, к которой была склонна. Но стояла жара, и ей захотелось искупаться в реке. Господин Ивлен, ее врач, [327] сделал все, дабы этому воспрепятствовать, тем не менее, что бы он ни говорил, в пятницу она искупалась, а в субботу ей так занеможилось, что больше купаний не было. Я приехала в Сен-Клу в субботу к десяти вечера и нашла ее в саду; она мне сказала, что, наверно, плохо выглядит и не слишком хорошо себя чувствует; она отужинала как обычно, а затем до полуночи прогуливалась в лунном свете. Назавтра, в воскресенье, 29 июня, она рано поднялась и спустилась к Месье, который купался; пробыла у него долго и, возвращаясь из его покоев, заглянула ко мне и сказала, что хорошо провела ночь.
Минуту спустя я поднялась к ней. Она сказала, что не в духе, но ее дурное настроение у другой женщины считалось бы прекрасным, так велика была ее природная мягкость и так мала способность к резкости и гневу.
Пока она со мной говорила, пришли сказать, что сейчас начнется месса. Она пошла ее послушать, затем, возвращаясь, оперлась на меня и молвила со столь отличавшей ее добротой, что была бы в духе, если бы могла беседовать со мной, но что она устала от тех, кто ее окружает, и более не может их выносить.
После она пошла взглянуть, как прекрасный английский художник рисовал портрет Мадмуазель, [328] и принялась беседовать с госпожой д’Эпернон[329] и со мной о своей поездке в Англию и о короле, своем брате.
Этот разговор был ей приятен, и она повеселела. Подали обед, она поела, как обычно; после обеда прилегла на подушки, как довольно часто делала, когда выпадала возможность. Меня она усадила рядом с собой, почти касаясь меня головой.
Тот же английский художник рисовал Месье; разговор шел обо всем на свете, и тут она задремала. Во время сна она так сильно изменилась, что, разглядывая ее, я удивилась и подумала, что, вероятно, все дело в уме, который красил внешность, делая ее столь привлекательной в бодрствовании и малопривлекательной во сне. Я была не права, ведь спящей я ее видела много раз, и при этом она оставалась не менее прелестной.
Когда она пробудилась и поднялась с места, то выглядела столь дурно, что даже Месье удивился и обратил на это мое внимание.
Затем она пошла в салон, где какое-то время прогуливалась с Буафранком, казначеем Месье;[330] беседуя с ним, она не раз жаловалась на боль в боку.