Однако свободное хождение рукописи увеличивало шанс того, что она будет незаконно «тиснута» каким-нибудь расторопным голландским издателем. В пределах Франции публикация требовала получения официального разрешения или, как тогда говорили, привилегии. Претендовать на нее мог либо автор, либо издатель, который предоставлял рукопись для прочтения и утверждения соответствующему королевскому секретарю. Издатель, конечно, мог это сделать и без ведома автора, но, как правило, у последнего было достаточно времени, чтобы успеть заявить о своих правах до выдачи привилегии. Если же рукопись пересекала границу королевства и попадала в руки голландских печатников, то автор был бессилен помешать ее публикации. С одной стороны, авторского права в современном понимании еще не существовало, [186] с другой — характер многих произведений делал неудобным открытое признание в их авторстве.
Судя по всему, именно так обстояло дело с рукописью «Любовной истории галлов», хотя нельзя исключать и тот факт, что Бюсси мог сам переправить ее издателю. Печать давала автору возможность более широкого (и менее выборочного) распространения текста, но она же делала его более уязвимым. Как описывал эту ситуацию Сент-Аман (1594–1661), еще один известный поэт эпохи,
Рассудку вопреки и здравому резону,
Желавшему стихи не выпускать из дому,
Чтоб им забавою для черни не бывать,
Я вижу, что пора учиться угождать.
Из кабинета дать им вырваться на волю,
Под пресс, где обрету я мученика долю,
С тисненым именем и глоткою сухой,
Залитой второпях чернильной чернотой;
И вот стать книгою и не иметь кафтана
Иного, нежели из кожи иль сафьяна;
Чтоб хором торгаши, обсевшие Дворец,
Мне громко прочили бессмертия венец;
И чтоб за четвертак какого-нибудь фата
Я мог бы сделаться подтиркою для зада.
[187] Парадоксальным образом появление книги ограничивало личную свободу автора, который оказывался загнан в переплет и беспомощен перед лицом покупателя, который мог приобрести его отнюдь не для чтения. Но это одно из правил игры, в которую автор вступал, когда брался за перо. Случай госпожи де Севинье иной: в «потешную книгу» ее превратил Бюсси. Пока рукопись оставалась в частном кругу, хорошо знавшем обе стороны конфликта, госпожа де Севинье была обижена, но молчала. Когда манускрипт начал ходить по рукам, ей пришлось громко заявить о своем негодовании, поскольку теперь под ударом оказалась ее репутация в глазах хорошего общества. Но публикация книги делала ее совершенно беспомощной. Потенциальные читатели книги ее не знали и не могли знать лично, однако Бюсси давал им право судить о ней, тем самым выставляя ее в качестве «публичной» женщины.
Механизмы взаимодействия частной и «частной публичной» сферы объясняют, почему в зависимости от способа существования текста он воспринимался то как безобидный, то как в высшей степени опасный. Несмотря на язвительность, «Портрет госпожи де Шенвиль» — отнюдь не карикатура. Сама госпожа де Севинье в письме кузену признавалась, что «он показался бы мне весьма милым, если бы его предметом была не я, а автором не вы». Бюсси в нем не выходил за пределы допустимых в светском кругу насмешек и злоречия. Здесь стоит заметить, что общая тенденция к злоупотреблению острословием беспокоила его современников. Если в первой половине века, когда был написан «Достойный человек» Фаре, словесные перепалки казались желательной альтернативой дуэли, то к 1660-м гг. писателей-моралистов стало тревожить слишком широкое распространение этого оружия. Как уже было упомянуто, Антуан де Куртэн посвятил вопросам чести отдельный трактат, а аббат де Бельгард был автором «Размышлений о том, что вызывает насмешки и как их избежать» (1696). Госпожа де Скюдери в «Беседах на разные темы» (1680) высказала мнение, что невинных насмешек не бывает, ибо для них практически не существует подходящего предмета:
Я смело утверждаю, что нельзя насмехаться ни над преступлениями, ибо их следует ненавидеть; ни над несчастьями, ибо им следует сочувствовать; ни над телесными недостатками, ибо от них невозможно избавиться; ни над старостью, ибо ее никому не избежать, кроме тех, кто умирает молодым; ни над чужеземцами как чужеземцами — ведь, к примеру, перс не может не быть персом, так же как вы не можете не быть француженкой.[188]
Этот перечень недозволенных, но распространенных поводов для насмешек отчасти объясняет, почему госпожа де Севинье не могла простить Бюсси упоминание о разном цвете ее глаз: здесь он нарушил правила приличия в большей степени, чем когда нелестно характеризовал ее моральные качества.
Однако, выходя за пределы сугубо частного пространства, насмешка превращалась в публичное оскорбление, что диктовало обиженной стороне иную тактику поведения. Если, по собственному признанию, прочитав «Портрет госпожи де Шенвиль», госпожа де Севинье ограничилась тем, что проводила ночи без сна, то когда этот текст получил огласку, она публично порвала с Бюсси.
Интересно, что и вторым, посмертным выходом в публикационное пространство госпожа де Севинье тоже была обязана Бюсси, но уже не Роже, а его сыну, который в 1697 г. напечатал часть отцовской переписки. Первое отдельное издание писем госпожи де Севинье появилось в 1725 г.
Письма графу де Бюсси-Рабютену
[189]Графу де Бюсси-Рабютену, 26 июля 1668 г., Париж
Сперва я в двух словах отвечу на ваше письмо от 9 числа сего месяца, и на этом наша тяжба будет завершена.
Вы меня атакуете без предупреждения, господин граф, и ставите в вину, что мне не особенно дороги несчастные; иначе мне следовало бы рукоплескать вашему возвращению; одним словом, что я вою заодно с волками и в достаточной мере светская дама, чтобы не перечить тем, кто дурно отзывается об отсутствующих.
Вижу, вы плохо осведомлены о новостях нашего края. Знайте, кузен, что уличать меня в слабости, когда дело касается моих друзей, отнюдь не в моде. У меня полно других недостатков, как заверяет госпожа де Буйон, [190] но этого нет. Эта мысль существует лишь в вашей голове, я же не раз выказывала великодушие к опальным и потому в чести во многих местах, о которых рассказала бы вам, если бы пожелала. Я не заслужила этого упрека и хочу, чтобы вы вычеркнули его из списка моих недостатков. Но обратимся к вам.
Мы с вами родня, одной крови; мы друг другу приятны, любим друг друга, принимаем интерес в наших взаимных судьбах. Вы просили меня одолжить вам денег под залог десяти тысяч экю, которые должны были унаследовать от господина де Шалона.[191] Вы говорите, что я вам отказала, а я говорю, что одолжила; вы знаете, и наш друг Корбинелли[192] тому свидетель, что мое сердце того хотело, но, пока мы улаживали некоторые формальности, чтобы получить согласие Нешеза занять ваше место в числе наследников, вы потеряли терпение; к несчастью, найдя меня достаточно несовершенной телом и душой, чтобы написать мой портрет, вы это сделали, предпочтя нашей старинной дружбе, вашему имени и самой справедливости удовольствие получать похвалы за свое творение. Вы знаете, что одна дама из числа ваших друзей великодушно принудила вас его сжечь;[193] она думала, да и я тоже, что вы так и поступили; когда же некоторое время спустя я узнала, что вы творили чудеса по поводу моей истории с господином Фуке, [194] это заставило меня окончательно вас простить. Вернувшись из Бретани, [195] я помирилась с вами, и вы прекрасно знаете, до какой степени это было искренне! Вам известно и наше путешествие в Бургундию, и то, как простодушно я возвратила вам прежнее место в своих дружеских чувствах. Я вернулась совершенно одурманенная вашим обществом. Нашлись люди, мне говорившие: «Мы видели ваш портрет у госпожи де Ла Бом».[196] Я отвечала им презрительной улыбкой, жалея их, веривших собственным глазам. «Я его видел», — опять мне говорят через неделю; я снова улыбаюсь. Я даже, смеясь, рассказываю об этом Корбинелли, и снова показываю насмешливую улыбку, уже дважды использованную; так продолжается на протяжении пяти или шести месяцев, во время которых меня жалеют все, над кем я смеюсь. Наконец настает несчастный день, когда я своими собственными разными глазами вижу то, во что не желала верить. Если бы на голове у меня выросли рога, я удивилась бы меньше. Я читаю и перечитываю этот жестокий портрет и нахожу, что он показался бы мне весьма милым, если бы его предметом была не я, а автором не вы. Я нахожу его столь умело оправленным и до такой степени на своем месте, что не могу тешить себя надеждой, что он сделан не вами. Я признаю его по многим деталям, о которых мне говорили ранее, но не по изображению моих чувств, от которых я полностью отрекаюсь. Наконец я вижу вас в Пале-Рояле и говорю вам, что книга ходит по рукам. Вы пытаетесь меня убедить, что портрет был кем-то восстановлен по памяти и вставлен обратно. Я вам не верю. Мне вспоминаются предупреждения, которые мне делали и над которыми я смеялась. Я нахожу, что место для портрета выбрано столь точно, что отеческая любовь не дала вам обезобразить свое творение, изъяв его оттуда, где он сидит как влитой. Я вижу, что вы посмеялись и над госпожой де Монгла, [197] и надо мной; что я была вами обманута; что вы воспользовались моей доверчивостью; что вы имели резон считать меня дурочкой, видя, что сердце мое вернулось к вам, и зная, что ваше меня предало — что было потом, вы знаете.