Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Параллельно с этой системой псевдообъективных различий существовала еще одна, открыто зависевшая от личных предпочтений короля. Благодаря жесткой структуре этикета любой знак монаршей благосклонности немедленно превращался в знак отличия. По словам все того же Сен-Симона,

частые празднества, прогулки по Версалю в узком кругу, поездки давали королю средство отличить или унизить, поскольку он каждый раз называл тех, кто должен в них участвовать, а также вынуждали каждого постоянно и усердно угождать ему. Он понимал, что располагает не таким уж большим количеством милостей, чтобы, одаривая ими, неизменно воздействовать на придворных. Поэтому действительные милости он подменил воображаемыми, возбуждающими зависть, мелкими преимуществами, которые со свойственным ему величайшим искусством придумывал ежедневно и, даже можно сказать, ежеминутно.[38]

Эти символические привилегии имели не сословную, а индивидуальную адресацию. Однако по своему характеру обе категории различались незначительно, поскольку и та и другая были связаны с возможностью максимального приближения к королю. Здесь и крылась ловушка: право находиться подле короля отнюдь не давало автоматического приобщения к власти, несмотря на известное утверждение Людовика «Государство — это я». Эта формула абсолютистского правления не столь однозначна, как кажется на первый взгляд. В частности, она отсылает к средневековому представлению о двойной сущности короля, который одновременно обладает физическим и мистическим телом; последнее и представляет собой государство.[39] В рамках этой традиции Людовик мог с полным правом видеть в себе воплощение государства, при всем том не забывая, что он — не только государство, но и человек. Его политика в отношении аристократии использовала эти своеобразные смысловые «ножницы». Приближая к себе титулованную знать, он допускал ее только до своей смертной оболочки, тогда как та все еще надеялась получить возможность распоряжаться его государственным телом. Выразительным тому примером может служить изменение института фаворитизма, еще в начале XVII столетия неразрывно связанного со структурой государственного управления: так, уже упоминавшийся герцог д’Эпернон был сперва фаворитом, а затем уже министром Генриха III. В случае Людовика XIV, его личная благосклонность к герцогу де Лозену или герцогу де Ларошфуко (сыну автора «Максим») давала им статус фаворитов, не обеспечивая их заметным политическим влиянием. Напротив, министры Людовика, в основном рекрутировавшиеся им из рядов крупной буржуазии и делавшие блистательную карьеру, имели политическое влияние, не будучи фаворитами.

Как указывает Элиас, французское дворянство «ясно осознавало укрепление двора как выражение сознательной политики усмирения».[40] Этот репрессивный характер придворного существования подогревал идеологический антагонизм между «дворянством шпаги» и «дворянством мантии». Постепенно утрачивая свои прямые функции — дворянскому ополчению короли все больше предпочитали регулярные части и наемные войска, — «дворянство шпаги» пыталось сохранить признаки символического отличия. В их число, несомненно, входило подчеркнутое отвращение к учености (атрибуту «дворянства мантии»). А еще право на дуэль, то есть на внесудебное решение внутрисословных конфликтов. Дуэль нарушала монополию государства на законное насилие, и с ней на протяжении XVII в. ожесточенно боролись все французские монархи. Тем не менее в первой половине столетия Людовик XIII, подписывая очередной указ о запрещении дуэлей (он это делал в феврале 1626 и в мае 1634 г.), «сам же потешался над теми, кто не дерется на поединках».[41] Эту непоследовательность можно истолковать как свидетельство устойчивости сословного этоса, который легко брал верх над государственными соображениями даже в сознании короля. Но не исключено и обратное. По словам того же мемуариста, Людовик XIII «был немного жесток» и, в частности, любил передразнивать гримасы умирающих.[42] Подписывая указ, он наносил смертельный удар по сословному этосу. Дворянин, пренебрегший запретом на дуэли, мог поплатиться головой: так, в 1627 г. был арестован и казнен Франсуа де Монморанси, граф де Бутвиль. Дворянин, повиновавшийся запрету, в глазах общества утрачивал честь. А как говорит один из героев трагедии Пьера Корнеля «Сид» (1636), «…мы не вправе жить, когда погибла честь» (1, 5).[43] Потеря чести означала утрату идентичности. Возможно, что смех короля был вызван жестоким выбором, перед которым было поставлено «дворянство шпаги»: сохранить верность себе и умереть — или остаться жить, перестав быть собой.

Пьеса Корнеля здесь вспоминается отнюдь не случайно. Любимый драматург поколения Фронды — тех, кто был рожден в 1610 — 1620-х гг. и успел принять участие в политической смуте середины века, — он сформулировал основные идеологические проблемы, стоявшие перед «дворянством шпаги». Заметим, что между центральными персонажами «Сида», чье столкновение служит завязкой действия, нет расхождения в понимании чести; взгляды Дона Дьего, Графа и Родриго полностью совпадают. В каком-то смысле это единый герой, явленный сразу в трех возрастах: почтенный старец, воин в расцвете сил и юноша. Как замечает Дон Дьего, обращаясь к Графу,

Скажу без лишних слов и мыслей не тая:
Теперь вы стали тем, чем был когда-то я.
Но в этом случае, как видите вы сами,
Монарх различие проводит между нами (I, 3).

Показательно, что первоначальный разлад между разновозрастными воплощениями этого триединого героя вносит король. Назначив наставником инфанта Дона Дьего (а не Графа), он приводит в действие механизм соперничества, потенциально чреватый гибелью обоих родов. Исследователи неоднократно замечали, что в «Сиде» король играет преимущественно пассивную роль: ему мало кто повинуется, и он оказывается бессилен предотвратить трагический исход столкновения двух семей. Однако с политической точки зрения его невмешательство и есть государственная мудрость. Бросая яблоко раздора между сильными и в значительной степени независимыми дворянскими родами, он уменьшает исходящую от них опасность. Не случайно гибель Графа, который ставит свою честь выше воли короля и верит, что «когда погибну я, погибнет вся держава» (II, 1), в итоге оказывается выгодна государству, поскольку его место занимает более лояльный Дон Родриго.

Корнелевский героический идеал связан с утверждением перманентности личности. Как говорит Эмилия в «Цинне»,

Пусть Цезарь добрым стал — не изменюсь душою.
Я та же, что была, и буду впредь такою (I, 2).[44]

Это не исключает моментов внутреннего разлада, когда герой колеблется перед принятием решения (классическим примером тому являются стансы Родриго из «Сида»). Или, в случае комедии, разлада внешнего, если герой оказывается не способен на деле подтвердить то, что уже им сделано на словах. По замечанию Жана Старобинского, «когда Корнель пытается насмешить, то источником комического неизменно оказывается разрыв между словом и делом».[45] Однако в «Сиде» это несоответствие слова делу свойственно персонажу отнюдь не комическому. Химена, дочь убитого Графа, отказывается подчиняться логике, которую диктует ей сословный этос. Она заявляет о желании отомстить, но не соглашается сделать это собственными руками. Когда Родриго является к ней, чтобы она смогла исполнить дочерний долг, ответом ему служит апелляция к закону:

вернуться

38

Сен-Симон де Р. де. Мемуары. С. 188.

вернуться

39

См.: Kantoroivicz Е. Н. The King’s Two Bodies: a Study in Medieval Political Theology. Princeton, N.J.: Princeton UP, 1957.

вернуться

40

Элиас Н. Придворное общество… С. 242.

вернуться

41

Таллеман де Рео Ж. Занимательные истории. С. 120.

вернуться

42

Таллеман де Рео Ж. Занимательные истории. 113.

вернуться

43

Пер. с фр. М. Лозинского.

вернуться

44

Пер. с фр. Вс. Рождественского.

вернуться

45

Старобинский Ж. О Корнеле // Старобинский Ж. Поэзия и знание: История литературы и культуры / Пер с фр. М.: Языки славянской культуры, 2002. T. I. C. 199.

10
{"b":"573135","o":1}