Литмир - Электронная Библиотека

— Разве ты никогда не слышала о подборе актеров по типажному принципу?

Моя мать вернулась в Нью-Йорк весной пятьдесят седьмого года, утешила покинутого Марроу, истосковавшегося за время ее отсутствия, и убедилась, что я готова рожать. Мой третий сын появился на свет физически неполноценным. Дитрих была первой, кому сообщили, что с ребенком что-то неладно. Она тотчас твердо, без раздумий взяла на себя руководство по надзору за событиями. Прежде всего, категорически запретила докторам говорить со мной о болезни ребенка; затем в стиле прусского офицера (она и вообще владела им безупречно, но в этот раз блеснула, как никогда) объявила моему сильно встревоженному и мало что понимающему мужу:

— Билл! У нас кошмарная трагедия! Новый ребенок Марии не так безупречен, как остальные! Знаете ли вы что-нибудь о дурной наследственности в вашей семье? Нет! Нет! Сейчас ее вам ни в коем случае нельзя видеть! Ей будут делать кесарево сечение, чтобы извлечь плод! Я сама скажу, когда вам позволят ее навестить.

Мой деликатный, мой чуткий муж так и не рассказал мне об этом жутком разговоре. Но рассказали другие — возмущенный доктор, которому я себя вверила, и потрясенные услышанным сестры. Мать моя тем временем принялась звонить по разным телефонам и рассылать телеграммы, уведомляя близких друзей о «трагедии», выпавшей на ее долю, о безысходной отныне ее ситуации. Позже, описывая эту ситуацию, она обычно уснащала свой рассказ впечатляющими деталями:

— Знаете, ведь Мария принимала это страшное лекарство, когда была беременна… Это лекарство… Как оно называется?.. «Та…» Нет, как-то по-другому. Короче говоря, это такое лекарство, от которого дети рождаются на свет без ручек и ножек…

Так она оскорбляла мое дитя своей ужасающей ложью.

Билли Уайлдер и его почти сверхъестественное умение выбрать подходящий момент снова пришли мне на помощь. Миновало три дня, и Дитрих была вынуждена покинуть свой пост у изголовья моей кровати. Ей предстояло срочно начать готовиться к двойной роли в фильме Билли «Свидетель обвинения». Прощальные ее слова звучали сурово:

— Тебе следовало остановиться после Майкла. Майкл — действительно совершенный, идеальный мальчик. Вся эта суматоха, весь шум вокруг того, чтобы иметь много детей, — это, знаешь ли, одно только тщеславие. Я тебе говорила, но ты не захотела прислушаться к моим советам. Ты должна была обязательно делать свой увечный телемарафон!

За этим последовало «скорбное» материнское объятие, потом она торопливо натянула белые лайковые перчатки и скрылась.

Тихонько, стараясь не шуметь, Билл приотворил дверь моей комнаты. Он стоял на пороге, не решаясь войти. Лицо вытянулось, взгляд загнанный, но главное — великий страх в душе, который я сразу ощутила, страх, что это он принес мне беду. Каким-то необъяснимым образом.

Я протянула к нему руки. Мы крепко обнялись и застыли. В ту минуту нами владело скорее тревожное опасение, нежели горе. Сумеем ли мы помочь нашему ребенку? Подготовлены ли к выполнению трудной задачи? Достаточно ли умелы, чтоб все делать правильно? Хватит ли одной только нашей любви к больному мальчику, чтобы понять, каким путем идти? Потом мы, фигурально выражаясь, распрямили плечи и приступили к работе. Мы должны были стать самыми лучшими родителями для нашего Пола. Даже лучше тех, какими могли стать.

Этого ребенка заботам Дитрих не поручали никогда. Какого безнадежного инвалида сделала бы она из нашего отважного маленького мальчика! К тому времени, когда он уже смог самостоятельно нанести ей визит, ему было всего пять, но он успел преодолеть препятствия, которые врачи полагали непреодолимыми. Даже Дитрих теперь не могла его запугать. Она говорила с ним нежным, вкрадчивым голосом, топталась вокруг, стояла над душой, кудахтала, причитала, играла в няньку, жертвующую собой ради «несчастненького», любила порассуждать, не называя, правда, вещи своими именами, о его беспомощности, о полной зависимости от других, в которой ему суждено прожить жизнь… Вот что он сказал, вернувшись от нее в тот день:

— Мамочка, знаешь, Мэсси вела себя ужасно глупо. Она надела на меня ботинки, всю мою еду меленько порезала на кусочки и прямо взбесилась, когда я не захотел, чтоб она меня кормила. Я же теперь могу есть сам, и никто не нужен! Я могу, я научился! Но почему она так взбесилась?

Я обняла его, прижала к себе. Мое чудесное дитя, чей могучий, истинно бойцовский дух победил участь, предназначенную телу…

— Не позволяй ей приставать к тебе, лапушка. Мэсси не очень-то здорово соображает насчет… Насчет самых главных вещей.

Он неспешно наклонил голову — этот свой «профессорский» кивок он часто использовал, размышляя над тем, что считал сложным, трудным для постижения.

— Да, Мэсси — дурочка, — заключил Пол и побежал играть с самым любимым своим существом во всем огромном-преогромном мире — с крохотным братом Дэвидом.

Почему мы не прекращали борьбу, а оставили все как есть? В самом деле, почему? Наверное, по той причине, что мне слишком сильно хотелось сделать возможной нормальную человеческую жизнь. Потому, что я была ослеплена страстным стремлением этого добиться. Билл, быть может, бессознательно поощрял все мои несбыточные мечты; для него «матери» как особая человеческая общность были центром и основой семейного единства. В его жизненный опыт не вошло практически ничего из того, что, благодаря своему опыту, слишком хорошо знала я и чего поэтому боялась. И тогда я придумала свою систему. Я решила, что все будет «замечательно», если уродства и безобразия жизни я сумею целиком скрыть от глаз моих мальчиков, пусть они разъедают только мою душу, не касаясь детских. Таким образом, стыдиться «родительницы» Дитрих было предопределено лишь мне одной, а детям — ни в коем случае. До тех пор, пока они не станут достаточно взрослыми и внутренне самостоятельными, чтобы во всем разобраться. Но, разумеется, им пришлось жить и расти в условиях, когда мои благие усилия встречали ответное сопротивление, подчас даже сокрушительное, а это уже было нехорошо, неправильно. Ведь почти все, по крайней мере многое, происходило у них на глазах.

Они стали простодушными свидетелями шумной славы и восторженной лести, этой славой рождаемой. И видели: лесть не считается с реальностью, с истинным масштабом личности, которую выбрала своим идолом. При этом они росли и воспитывались в уважении к традициям правильного поведения, и бытового, и жизненного, одновременно видели, что моя мать эти традиции открыто презирает. Хуже того — им не раз и не два доводилось наблюдать, как я закрываю глаза на те ее поступки, которые дети не могли не счесть предосудительными в чисто нравственном смысле. Мне следовало разрубить эту тесную связь, причем, окончательно. Но я не разрубила.

Все происходящее каким-то почти неуловимым образом наложило свой отпечаток на моих мальчиков. Я это знаю точно, я замечала шрамы, оставляемые жизнью. В том числе, и почти незаметные. Нельзя было наносить им никакого вреда, даже самого малейшего. Это преступление, на которое я молча дала согласие, за которое и теперь все еще несу наказание, и буду нести до скончания века. И абсолютно ничего не могу сделать, чтобы исправить положение.

Одна из трагедий любви — это приближение момента, когда безотказное лекарство «дай поцелую — и все пройдет» больше не срабатывает.

Моя мать была безмерно занята подготовкой к «Свидетелю обвинения» (она старалась обезобразить себя, чтобы сыграть роль простой женщины, лондонской кокни). Настолько занята, что даже не заметила, как я перестала ей звонить. А когда она позвонила сама, я отговорилась тем, что якобы спешу и не могу вести беседу. В июле я уведомила ее телеграммой, что мы перебираемся в наш маленький домик на Лонг-Айленде, и тут она вдруг стала такой многословной, ласковой, готовой к душевным излияниям… Видно, у нее появились дурные предчувствия… Профессиональное же понимание вещей осталось нетронутым.

Суббота, 13 июня 1957 г.

74
{"b":"572942","o":1}