Ах, любимая,
знала бы ты, какое счастье твоя телеграмма, какую радость доставила она моей душе.
Я переехала в свое бунгало. Сегодня первое утро дома. Все, все вокруг так красиво, что просто грех наслаждаться этим в одиночку. Но, зная, что ваше семейство сейчас пребывает на берегу моря, я легче переношу угрызения совести. Нетрудно вообразить, какая красота окружает и вас.
Тут чего только не случается. К настоящему моменту Лоутон руководит мной на паритетных началах с Билли («сорежиссирует»). Он хитрая, пронырливая лиса, но Билли, который по уши в него влюблен, не замечает ничего и позволяет ему все что угодно. По его совету меня заставили пронзительно вопить в первой же судебной сцене, что, по-моему, просто катастрофа: это незачем и негде делать. Нет даже просто подходящего момента.
Но зато (и тут зарыта собака) это великолепный контрастный фон для самого Лоутона, для длинного допроса свидетельницы, потому что он играет здесь с явным, но вежливо-доброжелательным цинизмом и ведет всю сцену на одной ноте, и лишь в самом конце совершенно неожиданно выкрикивает единственное слово: «Лгунья!» Выкрикивает после всех спокойно перечисленных им и развернутых доказательств моей заведомой нечестности. Мой истерический вопль, сопровождающий ответы, делает его позу, позу почти любезного циника, гораздо более осмысленной и выразительной для зрителя, чем если бы я сыграла все так, как намеревалась с самого начала. Свое «Нет, я его никогда не любила…» мне хотелось произнести бесстрастно, сухо, что само по себе обрело бы эмоциональную окраску, и зрительская реакция была бы очень острой в этом случае. Зрители сразу бы насторожились, а они и по замыслу должны быть против меня. Я ведь всегда чувствую, насколько легче человек проникается враждебностью к холодным, стервозным людям, чем к тем, кто не скрывает своих чувств.
Этому всему предшествовали бесконечно долгие обсуждения после каждого отснятого кинокадра с моим участием. Их вели Лоутон и Билли, а я просто-напросто присутствовала и со всем соглашалась. Соглашалась не потому, что думала, будто Лоутон прав, а потому, что твердо знала: надо непременно разрушить, развеять в прах эту кошмарную легенду. Легенда гласит, что меня интересует в фильме только моя наружность и что всерьез я никогда не играла. Вот почему слова, которые я хотела бы сказать сорежиссерам, они могли истолковать или как мое нежелание портить свое неподвижное лицо гримасой гнева, или как признание в том, что я неспособна воссоздать эмоциональный взрыв, сильное душевное волнение.
Тем временем Тай Пауэр восседает на скамье подсудимых. На нем великолепный твидовый пиджак светлого тона, отчего Тай выглядит еще боли элегантным, чем в пиджаке коричневого цвета. Рубашка его безупречно чиста, манжеты свежевыглаженные Манжеты украшены слишком большими квадратными голливудскими запонками. Золото их ярко сверкает в свете ламп. К этому следует добавить роскошные часы на запястье и массивное кольцо с печаткой на мизинце, которое, судя по всему, постоянно натирают воском: мощный отблеск его мешает работе кинокамеры. Волосы Пауэра набриллиантинены; парикмахер специально причесывает их перед съемкой каждого кинокадра. Он выглядит именно так, как должен выглядеть Тайрон Пауэр, Американец! Когда доведенному до отчаяния моей зловредностью ему приходится спрятать голову в ладонях, он очень старается не коснуться волос. Это напоминает мне Клодетт Кольбер; она делала то же самое из-за своей накладной челки.
Видно, что он дьявольски виновен. Человеку, как выяснилось, вовсе не требуются ни честное лицо, ни наивность, ни смущение, чтобы вы поверили в его непричастность к преступлению. Ни к чему и облик довольно бедного англичанина со смятыми рукавами и манжетами, заставляющими думать, что, помимо всего прочего, он еще и сидит в тюремной камере. Пауэра регулярно опрыскивают, чтобы по лицу было заметно, как он, бедняга, вспотел от волнения. Когда он и вправду изображает на физиономии волнение и беспокойство, то делается особенно виновным. Но никто не смеет ему ничего сказать. Я купила пару жемчужных сережек в какой-то дешевой лавчонке, так мне тут же объяснили, что от них у меня слишком богатый вид. Перед тем, как начались съемки, я немало натерпелась; надо ведь было, чтоб не осталось и следа от моей обычной красоты. А тут сидит голливудский Исполнитель Главной Роли, ничего общего не имеющий с героем фильма, сидит со своими отполированными маникюршей ногтями, с кольцом и запонками, и золотые часы лежат на краю скамьи подсудимых Я не видела его на месте для дачи свидетельских показаний, где, уверена, он будет стоять во всем своем величии и славе и где скажет, что с тех пор, как потерял место, ходит без работы и что, хоть у него сейчас туго с деньгами и почти нечего есть, он не взял ни гроша у старой леди, в убийстве которой его обвиняют. Ну как? Полагаю, остается только смеяться.
Сегодня Лоутон объявил мне, что раз я так воинственно держусь в зале суда в качестве миссис Воул, то для женщины-кокни надо выбрать нечто прямо противоположное. Здесь я должна изобразить эдакую смутную, расплывчатую женственность. Пусть у меня будет припухший, как от пчелиного укуса, рот и чтоб я все время кокетливо перебирала пальцами оборку на блузке. Потом он лично все это мне показал, быстро моргая своими медвежьими глазками и теребя рубашку. Тут я сразу же припомнила анекдот про психоаналитика, пытающегося стряхнуть с себя невидимых бабочек, про которых пациент говорит, что постоянно чувствует их на собственной коже.
Мы перепробовали бесчисленное количество шрамов. Самых разных. Все оказались слишком уродливыми и страшными для Хорнблоу. Пробы продолжались до тех пор, пока мой гример не сказал, пожимая плечами:
— Но ведь я прочел в сценарии, что шрам и есть причина ненависти этой женщины; там также говорится, что свой шрам она показывает только на одно мгновение. Если бы он не был ужасным и отвратительным, зачем бы ей специально прикрывать его волосами? Она могла преспокойно замазать шрам какой-нибудь пудрой, будь он всего-навсего красной полоской.
— Ах, — сказали они, — конечно, конечно. Это правильно. — И с шрамом все решилось в одну минуту.
Как я и предчувствовала, у Билла большие хлопоты и даже неурядицы с декорациями. Оулд Бейли[32] воссоздан в массивном дереве и в точных размерах Но, как тебе известно, для съемок размеры абсолютно ничего не значат; с помощью света можно воспроизвести и несуществующую глубину, и нужный пространственный объем, и даже как бы запрудить помещение людьми, если это желательно. Они же, наоборот, невероятно гордятся тем, что получили «реальную» вещь. Но какая она к черту «реальная», когда сделана заново? Это они в расчет не берут. Там, где кончаются деревянные панели, потолок выкрашен свежей краской. Он почти белый и выглядит, как голливудская декорация в павильоне У нас на съемочной площадке присутствует эксперт, настоящий британский барристер[33]. Он со мной согласен и тоже говорит, что в жизни потолок обязательно темнеет от времени, и даже если бы в этом старинном английском суде его каждый год красили, он все равно никогда бы так не выглядел. Кожа на скамьях тоже новая, прямо с иголочки.
На этих скамьях сидят голливудские статисты. Сидят в своей обычной одежде. Ультрасовременные прически, шляпы, украшения — все a la Голливуд. Миловидные физиономии. Мужчины в белоснежных рубашках, которые ослепительно сверкают, отвлекая внимание от действия; поверх них, радуя глаз, свисают большие актерские галстуки из набивной ткани. Никаких маленьких узелков, какие приняты у англичан; не видны и лица, глядя на которые можно было бы решить, что в зале — представители средних слоев английского общества. Все-все американское, все настолько не соответствующее логике, что нельзя поверить, будто никто этого не видит и против этого не возражает. И все происходит в окружении «точных», «отражающих жизнь» декораций старинного Оулд Бейли. Тут вообще нет персонажей (существует ведь особый тип людей, обожающих сидеть в судах при разборах дел об убийствах!), тут только красивые калифорнийские леди.